Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции
Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции
Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции
Электронная книга705 страниц7 часов

Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Появление Галины Кузнецовой в 1926 году в Грассе на вилле «Бельведер» и предшествовавшие этому события взорвали жизнь Буниных и определили судьбу всех участников «лирической драмы» как минимум на полтора десятилетия вперед. Г. Кузнецова – последняя любовь Ивана Бунина, его «грасская Лаура» – вела подробный дневник, фиксировала каждый разговор, мельчайшую деталь. Но аккуратно и тактично составленная затем автором книга дает мало представления о той буре чувств, которая являлась неизменным фоном грасской жизни с конца 1920-х до начала 1940-х годов. Тем не менее читатель, умеющий видеть между строк, почувствует отчаяние, ревность, любовь, боль героев, их ощущение счастья. Станет свидетелем становления человеческой и творческой индивидуальности самой Галины Кузнецовой, ее обретения себя и своего места в мире. И узнает о жизни парижской ветви русской эмиграции, открыв для себя много неожиданного.
ЯзыкРусский
ИздательАСТ
Дата выпуска17 мая 2024 г.
ISBN9785171052058
Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции

Связано с Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции

Похожие электронные книги

«Литературные биографии» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции - Галина Кузнецова

    Дневник как пространство умолчания

    «Грасский дневник»[1] относится к числу книг с твердо устоявшейся репутацией, традиционно воспринимаясь как книга о Бунине[2]. Этому как будто способствовала сама Кузнецова, предварив первую публикацию дневника следующим пассажем: «Покинув Россию и поселившись окончательно во Франции, Бунин часть года жил в Париже, часть – на юге, в Провансе, который любил горячей любовью. В простом, медленно разрушавшемся провансальском доме на горе над Грассом, бедно обставленном, с трещинами в шероховатых желтых стенах, но с великолепным видом с узкой площадки, похожей на палубу океанского парохода, откуда видна была вся окрестность на много километров вокруг с цепью Эстереля и морем на горизонте, Бунины прожили многие годы. Мне выпало на долю прожить с ними все эти годы. Все это время я вела дневник, многие страницы которого теперь печатаю». Впрочем, не это сдержанное признание автора дневника положило начало традиции его восприятия – последняя складывалась по мере создания текста и утвердилась задолго до его появления в печати.

    Причин тому было несколько. Прежде всего – жизненные обстоятельства, в силу которых Кузнецова оказалась в Грассе, и та роль «ученицы Бунина» и его «последней любви», «грасской Лауры», которую уготовила ей судьба и вне пределов которой ее отказывались воспринимать многие современники. Положения не изменило и то, что ролью бессловесной младшей ученицы великого писателя она довольно скоро начала тяготиться[3], а обстоятельства ее личной жизни претерпели существенные изменения в середине тридцатых годов, хотя она и продолжала – с перерывами – жить в Грассе до весны 1942 г. Отношение к автору сказалось на отношении к творимому тексту: в представлении общественного мнения учитель-Бунин должен был стать главным героем дневника ученицы-Кузнецовой, а сам дневник – хроникой грасского периода его жизни.

    С точки зрения обыденного сознания, подобные ожидания вполне обоснованны, а сложившееся в писательском сообществе мнение, задавшее ракурс читательского восприятия, при известной одномерности, в значительной степени справедливо. Как и подобает добросовестному хронисту, автор дневника скрупулезно, почти ежедневно, фиксирует события жизни в Грассе как на внутреннем, собственно грасском, так и на внешнем по отношению к нему общеэмигрантском уровнях. В записях с равной мерой детализации воссозданы смена времен года, изменения в составе обитателей «Бельведера», специфика непростого грасского быта и реакция на различные события эмигрантской жизни, многочисленные визиты друзей и собратьев по перу, подробности разговоров, обсуждения новых книг, споры о литературной классике и о судьбе русской литературы в изгнании, размышления о роли художника и о претворении бытия в творчество. В результате складывается не только представление о жизни на «Бельведере», но и ощущение самого хода, течения, ткани этой жизни. При этом Бунин – в силу склада и масштаба его личности, положения в эмигрантской писательской иерархии и во внутренней иерархии «Бельведера» – формально находится в центре событий, к нему в той или иной мере сходятся все нити повествования, отталкиваясь от него и/или замыкаясь на нем. И в этом отношении он – центральный персонаж дневника, его внешняя ось. Центральный даже по частотности упоминаний: в дневнике почти нет записей, где «И.А.» не упоминается хотя бы единожды. Казалось бы, это позволяет рассматривать «Грасский дневник» как одно из самых развернутых, подробных и достоверных свидетельств о жизни Бунина второй половины 1920-х – начала 1930-х гг.

    Однако дневник (любой дневник) есть прежде всего способ разговора автора с самим собой, посредник в диалоге имманентного с трансцендентным[4], способ «рассказать свою жизнь» и «ухватить время за хвост»[5]. В этом смысле любой дневник – книга о становлении личности автора, о поисках собственного пути и своего места в мире. Увиденный в таком ракурсе, «Грасский дневник» предстает перед читателем как книга о вехах писательской и женской судьбы главной героини – Кузнецовой, как «внутренняя» хроника нелегкого процесса обретения собственного голоса и своего права на счастье, понимаемое по-своему[6].

    Как и описание общего грасского бытия, хроника эта весьма подробна, воссоздавая, на первый взгляд, мельчайшие детали жизни Кузнецовой в Грассе: бытовые обязанности, распорядок дня, вызванные внешними событиями разного рода смены настроения, обширный и весьма разнообразный круг чтения, общения, переписки; не в последнюю очередь – многочисленные разговоры с обитателями и гостями виллы и вызванные этими разговорами размышления о собственной жизни – прошлой, настоящей и будущей. Вместе с тем, опубликованная версия дневника изобилует лакунами – и не только хронологического, но и событийного и, что особенно значимо, смыслового порядка. Готовя текст к изданию, Кузнецова произвела жесткий отбор, руководствуясь, как представляется, соображениями двоякого рода: стремясь, во-первых, никого не обидеть, не повредить чьей-нибудь репутации и не разрушить сложившихся стереотипов, главным образом – положительных; во-вторых, оставить тайное тайным[7]. И первое, и второе имело самое непосредственное отношение как к Бунину, так и к ней самой, определив ракурс изображения и принцип отбора.

    Она писала А.К.Бабореко 30 апреля 1965 г.: «Хотелось <…> передать Ивана Алексеевича живого, такого, каким он был, – очень разного, – он был многогранен – и ни в коем случае не подкрашенного. <…> Иван Алексеевич был человек страстный, порой пристрастный, действовал и говорил (а также и писал) часто в горячую минуту, о чем потом так же страстно жалел и горько раскаивался» (С. 9).

    Современники с удивительным единодушием отмечали человеческую и авторскую деликатность Кузнецовой и такт, который она проявила при выборе фрагментов для публикации, ср., напр., отзывы столь разных личностно и творчески А. Седых и В. Яновского: «Г.Н. Кузнецова при отборе записей проявила величайший такт» (С. 8); «Галина Кузнецова, писательница деликатнейшая, в своем прелестном Грасском журнале <…> ни о ком не отзывается резко или худо»[8]. Действительно, в дневнике почти нет эксплицитно негативных оценок или откровенно критических отзывов об упоминающихся в нем людях. И даже в тех немногих случаях, когда автор позволяет себе критические замечания – например, по адресу эгоцентричности и повышенной любви к комфорту кузины Веры Николаевны М. Брюан, чрезмерного любопытства М. Алданова или политической активности И. Фондаминского, Г. Федотова и Е. Кузьминой-Караваевой[9] – критика эта предельно мягкая, не нарушающая положительной в целом канвы выстраиваемых образов (исключение составляет, пожалуй, лишь Н. Рощин[10]).

    Однако самый положительный из персонажей дневника – несомненно, Бунин, образ которого строится как исключительно позитивный, в некоторых записях – подчеркнуто чеканный, своего рода медальный образ «на века». Таков он в одной из первых в дневнике портретных зарисовок («Он был весь в белом, без шляпы, и когда мы шли по площади, резкая линия его профиля очеркивалась другой, световой линией, которая обнимала и голову и волосы, чуть поднявшиеся надо лбом»), в дословно переданном восклицании Мережковского («В профиль совсем римский прокуратор! Вас бы на медаль выбить, на монету…») и, конечно, в подробном отчете о церемонии вручения Нобелевской премии: «В момент выхода на эстраду И.А. был страшно бледен, у него был какой-то трагически-торжественный вид, точно он шел на эшафот или к причастию. Его пепельно-бледное лицо наряду с тремя молодыми <…> прочих лауреатов обращало на себя внимание. <…> Он говорил отлично, твердо, с французскими ударениями, с большим сознаньем собственного достоинства и временами с какой-то упорной горечью» (с. 27, 151, 291, 292; записи от 2 июля 1927, 5 июня 1930 и 11 декабря 1933 гг.).

    Отношения, которые связывали Кузнецову и Бунина, ее представление о его месте в русской литературе[11] и о собственной роли в сохранении его облика для потомков, косвенным образом, как размышление о книге Л. Шестова, выраженное в записи от 18 июня 1929 г. («У Шестова в одном месте сказано: Порфирий, биограф и ученик Плотина, озабоченный – как и все биографы и преданные ученики, больше всего тем, чтоб обеспечить своему учителю благоговейное удивление потомства»), задали «оптику» изображения Бунина в ходе ведения дневника и критерии отбора при его публикации. Опубликованная версия текста вполне позволяет утверждать, что Бунин мыслится автором и представлен читателю как классический Герой, Гений, пусть и не лишенный некоторых – вполне человеческих – слабостей. Следуя избранной установке, Кузнецова в значительной степени отступает от «правды характера» и от собственного намерения избежать «подкрашенности» и представить Бунина во всей его многогранности; в результате образ Бунина в дневнике вызывает ассоциации с Буниным в известном мемуаре И. Одоевцевой[12], существенно отличаясь как от «Бунина в жизни», так и от образа, созданного другими мемуаристами[13] и автообраза бунинских дневников. Бунин «Грасского дневника» – это развернутый вовне своей лучшей стороной парадный портрет, в силу присущих этому жанру законов не допускающий изображения «Бунина в халате».

    Впрочем, с течением времени в дневнике появляются все более явные свидетельства того, что Кузнецова, сохраняя неизменный пиетет, позволяет себе не соглашаться с Буниным, выражать сомнение в его правоте, сравнивать его с другими, основываясь на той разнице опыта, о которой идет речь в цитированной выше записи от 25 июня 1930 г. При всей немногочисленности записей подобного рода, они заслуживают внимания как очевидные маркеры смены настроения Кузнецовой и меняющегося восприятия действительности и собственной личности. Так, она пишет об «Окаянных днях», которые дал ей прочесть Бунин: «Как тяжел этот дневник! Как ни будь он прав – тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами. Кротко сказала что-то по этому поводу – рассердился! Я виновата, конечно. Он это выстрадал, он был в известном возрасте, когда писал это, – я же была во время всего этого девчонкой, и мой ужас и ненависть тех дней исчезли, сменились глубокой печалью» (c. 83; запись от 21 октября 1928 г.). Одно из самых показательных свидетельств несовпадения опыта и воплощения его в творчестве – запись о рассказе Бунина «Легкое дыхание», в котором Кузнецову «всегда поражало то место, где Оля Мещерская весело, ни к чему, объявляет начальнице гимназии, что она уже женщина». Кузнецова не может «представить себе любую девочку-гимназистку, включая и себя», которая могла бы сделать подобное признание (c. 106–107; запись от 28 мая 1929 г.). Однако эти и сходные с ними записи не нарушают общей «парадности» конструируемого в дневнике образа Бунина.

    Почти столь же «парадно» развернуто к читателю изображение жизни в Грассе – и в этом, пожалуй, заключается основной парадокс текста Кузнецовой. Несмотря на обилие бытовых деталей, вводящих читателя в грасскую жизнь, все, что не соответствует авторской установке на соблюдение общепринятых конвенций, остается «за кадром» (т. е., не предназначается для публикации), и читатель может лишь догадываться о том, как в действительности разворачивались события и о чем шла речь в оставшихся неопубликованными фрагментах текста. Монотонность и размеренность, отсутствие взрывов и бурь, неизменное ощущение радости бытия представлены в дневнике как едва ли не основные характеристики жизни на «Бельведере», внутреннее спокойствие которой по-настоящему нарушается только однажды – в связи с заботами о Нобелевской премии. А между тем само появление Кузнецовой в Грассе и предшествовавшие этому события в буквальном смысле слова взорвали жизнь Буниных изнутри и определили судьбу всех участников этой «лирической драмы», как минимум, на полтора десятилетия вперед. «Грасский дневник» не дает представления о той буре чувств, которая была неизменным фоном грасской жизни с конца 1920-х по начало 1940-х гг.[14], и с этой точки зрения весьма показательно сопоставление его с дневниками Буниных[15].

    Первая запись в «Грасском дневнике» датирована 19 мая 1927 г. и сделана спустя почти три недели после того, как Кузнецова поселилась на вилле[16]. Запись подчеркнуто «импрессионистическая», с преобладанием пейзажных зарисовок и бытовых подробностей, старательно воссоздающая размеренно-радостную, спокойно-счастливую, почти идиллическую атмосферу, ср.: «Все хожу, смотрю вокруг, обещаю себе насладиться красотой окружающего как можно полнее <…> по утрам срезаю розы <…> наполняю все кувшины в доме цветами <…> кусты гелиотропа растут под окнами виллы Монфлери, лежащей ниже нашей виллы <…> ночи здесь великолепные, засыпаю я под перекликанье соловьев и неумолчный страстный хор лягушек, которых здесь необычайно много» (с. 19, 20).

    Создаваемой Кузнецовой идиллии резко противоречит опубликованная версия дневника Веры Николаевны Буниной, где с осени 1926 г. начинают появляться записи, свидетельствующие о неуклонно растущем неблагополучии в Грассе[17]; наконец, в пространной записи от 31 мая 1927 г. (через две недели после цитированной выше записи Кузнецовой!) автор дневника подводит своеобразный итог прежней жизни и задает эмоциональный вектор будущей: «Перепечатала сейчас всю эту тетрадку и что же – ничего особенного с прошлого августа не изменилось для меня в хорошую сторону. А пережито за этот год, сколько за 10 лет не переживала. По существу, м.б., история очень простая, но по форме невыносимая зачастую. <…>[18] И как странно, – как только я, молча, начинаю удаляться от Яна, то он сейчас же становится нежен. Но как я становлюсь обычной – так сейчас же начинает жить, совершенно не считаясь со мной. <…> Теперь мне нужно одно: быть с Яном <…> ровной, ничего ему не показывать, не высказывать, а стараться наслаждаться тем, что у меня еще осталось – т. е. одиночеством, природой, ощущением истинной красоты, Бога, и, наконец, своей крохотной работой» (С. 167–168; курсив мой. – О.Д.).

    По свидетельству М. Грин, Бунин, третий и центральный участник драмы, уничтожил свои дневники за 1925–1927 гг.[19], прибегнув к самому радикальному способу умолчания. Кузнецова и Вера Николаевна используют иные стратегии, чтобы скрыть то, о чем не следует говорить открыто. За первые и, возможно, самые непростые для всех троих, полгода пребывания Кузнецовой в Грассе в ее дневнике тридцать пять записей; почти все они весьма развернуты, с подробными описаниями событий, визитов, разговоров, с выразительными портретными и пейзажными зарисовками; почти во всех идет речь о красоте провансальской природы, о прелести каждого прожитого дня, о незаметном течении времени. В опубликованной версии дневника Веры Николаевны за эти же месяцы только семь записей, по большей части точно фиксирующих события и очень сдержанных эмоционально. При этом оба автора повествуют, главным образом, о внешней, видимой не включенному в происходящее наблюдателю стороне жизни, старательно умалчивая об истинном положении дел на «Бельведере»[20]. Очевидно, что автоцензура была весьма существенным фактором при создании всех трех текстов, что, среди прочего, свидетельствует об имплицитном намерении рано или поздно предать их публикации. Все три автора ориентировались на принятые в сообществе конвенции, и в этом смысле как дневники Буниных, так и «Грасский дневник» образуют единое «пространство умолчания». Разница лишь в способах последнего.

    Впрочем, столь тщательно скрываемое иногда все же прорывается в ткань текста. У Кузнецовой – упоминаниями о том, что не все окружающие относятся к ней с приязнью, о своей эмоциональной – и не только – зависимости от настроения Веры Николаевны или о вдруг возникающем стремлении вырваться «из дому и даже из Грасса, хоть на день-два» (с. 42, 30). У Веры Николаевны – воспоминаниями о прошлом, описанием невеселого празднования двадцатилетней годовщины жизни с Буниным, фразами о неотступной грусти или многозначительными, несмотря на подчеркнутую объективность, упоминаниями о Кузнецовой, как, напр., в рассказе о посещении Мережковских: «З<инаида> Н<иколаевна> пригласила Г<алину> Н<иколаевну>, я очень благодарна ей за это» (Т. 2. С. 169; запись от 11 ноября 1927 г.)[21]. Через два месяца в дневнике появляется первое замечание откровенно критического характера: «Г<алина> Н<иколаевна> встает в 11 часу. Ей жить надо было бы в оранжерее. <…> Она слаба, избалована и не может насиловать себя» (Там же. С. 171)[22].

    Событием, осложнившим драму, но и положившим начало ее – пусть нескорому – разрешению, стала встреча Кузнецовой зимой 1933 г. в Дрездене, куда Бунины заехали на обратном пути из Стокгольма, с сестрой Ф. Степуна певицей Маргаритой (Маргой) Степун (1877–1972)[23]. Через два года Кузнецова оставила Бунина и уехала к М. Степун в Германию[24]. В опубликованной части дневника Кузнецовой есть лишь предельно глухой намек на эти обстоятельства – в последней записи основного корпуса, датированной 19 февраля 1934 г. и представляющей собой попытку ретроспективного осмысления обилия событий, происшедших после известия о том, что Бунину присуждена Нобелевская премия. Запись начинается вполне обыденно: «Собственно, я до сих пор еще не успела осмыслить все происшедшее за эти три месяца» и завершается многозначительной, но мало что объясняющей фразой: «Но много, вообще, произошло за эти три месяца…» (c. 297, 298).

    Представление о том, как разворачивался сюжет, дают дневники Буниной 1934–1936 гг. и Бунина 1935–1936 гг. Дневников Бунина 1934 г. в архиве нет – он либо не вел дневника[25], либо уничтожил его. Однако сохранились «лист с фактическими данными личного характера и <…> переписанная на машинке заметка», кратко повествующая об инциденте лета 1934 г. – «внезапном обмороке», который Бунин сравнивает с «внезапной смертью», ср.: «Возвратясь в Грасс из Канн в автокаре и поднявшись на гору к этой калитке, вдруг исчез, совершенно не заметив этого, – исчез весь в мгновение ока – меня вдруг не стало – настолько вдруг и молниеносно, что я даже не поймал этой секунды» (Т. 3. С. 7; курсив Бунина)[26].

    Дневники Буниной позволяют в подробностях воссоздать ход последнего акта грасской лирической драмы. В записях весны-осени 1934 г. повествуется о первом визите М. Степун в Грасс, в ходе которого окончательно определились ее отношения с Кузнецовой. 21 апреля: «Галя тоже стала писать, но еще нервна. <…> У нее переписка с Маргой, которую мы ждем в конце мая». 8 июня: «Марга у нас третью неделю. <…> У нее с Галей повышенная дружба». 14 июня: «Ян как-то неожиданно стал покорно относиться к событиям, по крайней мере по внешности». 8 июля: «Галя как-то не найдет себя. Ссорится с Яном, а он – с ней. Марга у нас, ждет денег». 23 июля: «Уехала Марга. Галя ездила ее провожать до Марселя». 3 сентября: «Опять давно не открывала эту тетрадь. Живем нехорошо». 3 октября: «Галя, наконец, уехала. В доме стало пустыннее, но легче. Она слишком томилась этой жизнью, устала от однообразия, от того, что не писала» (Т. 3. С. 8, 10, 11, 12).

    На протяжении последующих месяцев события развивались по нарастающей, к весне 1935 г. напряжение достигло высшей точки, и летом драма получила, наконец, разрешение. Записи Бунина от 8 марта, 6 июля и 15 августа: «Разговор с Г. Я ей: Наша душевная близость кончена. И ухом не повела»; «Без конца длится страшно тяжелое для меня время»; «Позавчера, в лунную ночь, М. устроила в саду скандал В. <…> Любить значит верить» (С. 14, 15, 16). Записи Буниной от 8, 19 июня и 11 августа: «Я совершенно потеряла вкус записывать. Чувствую себя ужасно»; «Завтра приезжает Марга. Бог даст, будем жить хорошо. Галя поправится. Ян втянется в работу, а я отдохну, уединюсь»; «Марга остается до 10 сент<ября>, а Галя уезжает в Геттинген в начале октября. Думаю, вернее, уверена, что навсегда. Они сливают свои жизни. <…> Пребывание Гали в нашем доме было от лукавого» (С. 14, 15).

    Летом 1939 г., перед самым началом войны, Кузнецова и М. Степун в силу обстоятельств вернулись в Грасс и прожили там до апреля 1942 г.[27]. В опубликованных после основного корпуса дневника записях Кузнецовой этих лет впервые упоминается имя М. Степун, однако в таком контексте, который не позволяет несведущему читателю догадаться ни о сути связывающих их отношений, ни об атмосфере дома Буниных, где они живут, ср.: «14 июня немцы вошли в Париж. 23-го было заключено перемирие. Два месяца уже живем мы в Грассе вчетвером: И<ван> А<лексеевич>, В<ера> Н<иколаевна>, Марга и я» (с. 301; запись от 1 сентября 1940 г.). Второй – и последний – раз М.Степун упоминается в записи от 28 сентября того же года в связи в предполагаемым отъездом Алданова за океан. Финальный пассаж записи позволяет предположить, что, прощаясь с Алдановым, Кузнецова окончательно прощается и со своей прежней жизнью, ср.: «Глядя ему вслед, я думала о том, что весьма вероятно, мы больше никогда не увидимся. Кончена, может быть, не только его, но и вся прежняя парижская эпопея. Теперь перед нами что-то иное, непохожее на прежнее. И все прежние люди этой жизни разлетелись кто куда» (с. 302). В апреле 1942 г. она окончательно покинула Грасс, затем – Францию, а в 1949 г. – Европу, уехав с М.Степун в США[28].

    Отъезд из Грасса «на некоторое время создал атмосферу болезненного разрыва» с Буниным, однако «связь с бунинским домом не была до конца разорвана: впоследствии завязалась переписка», а в начале 1950-х гг. по рекомендации Бунина Кузнецовой и М. Степун была поручена корректура его книг, готовившихся к изданию в нью-йоркском издательстве им. Чехова[29]. Переписка была не только деловой: в некоторых «трогательно-сердечных» письмах Бунин вспоминал о годах совместной грасской жизни (c.7) [30]. По свидетельству В.Н. Буниной, письмо от Кузнецовой было последним, которое получил и прочел Бунин перед смертью.

    В начале 1960-х гг. Кузнецова решилась опубликовать фрагменты «Грасского дневника» в эмигрантской периодике, а в 1967 г. вышел в свет «полный» корпус текста – результат тщательного отбора, которому подвергся последний в ходе подготовки к изданию[31]. Она писала Бабореко, что предполагает продолжить издание, составив следующий том из записей второй половины 1930-х – нач. 1940-х гг., однако не осуществила этого замысла, а в письме от 8 сентября 1969 г. призналась, что уничтожила две-три тетради дневника за первые военные годы, т. е., за последний период своего пребывания в Грассе (c. 9).

    Кузнецова не успела сделать распоряжений относительно своего архива, и после ее смерти он был куплен французским славистом Р. Герра[32]. Среди прочего – писем Буниных к ней, альбомов с фотографиями и т. п. – там оказались и сохранившиеся тетради «Грасского дневника», и наброски книги «Мои современники», над которой в последние годы жизни работала и которую не успела завершить Кузнецова. С тех пор прошло более тридцати лет, в течение которых ушли из жизни все, кто упоминается в дневнике и чьи тайны (наряду с собственной) Кузнецова так тщательно оберегала. Возможно, в обозримом будущем хранящиеся в архиве материалы сделаются, наконец, доступными исследователям и читателям, – в противном случае «Грасскому дневнику» суждено навсегда остаться в ряду самых «закрытых» исповедальных текстов эпохи.

    Ольга Демидова

    Покинув Россию и поселившись окончательно во Франции, Бунин часть года жил в Париже, часть – на юге, в Провансе, который любил горячей любовью. В простом, медленно разрушавшемся провансальском доме на горе над Грассом, бедно обставленном, с трещинами в шероховатых желтых стенах, но с великолепным видом с узкой площадки, похожей на палубу океанского парохода, откуда видна была вся окрестность на много километров вокруг с цепью Эстереля и морем на горизонте, Бунины прожили многие годы. Мне выпало на долю прожить с ними все эти годы. Все это время я вела дневник, многие страницы которого теперь печатаю.

    1927

    19 мая

    Грасс

    Живу здесь почти три недели, а дела не делаю. Написала всего два стихотворения, прозы же никакой. Все хожу, смотрю вокруг, обещаю себе насладиться красотой окружающего как можно полнее, потом работать, писать, но даже насладиться до конца не удается. Пустынные сады, террасами лежащие вокруг нашей виллы, меня манят большей частью платонически. Взбегаю туда на четверть часа, взгляну и назад в дом. Зато часто хожу по открытой площадке перед виллой, смотрю не насмотрюсь на долину, лежащую глубоко внизу до самого моря и нежно синеющую. На горизонте горы, те дикие Моры, в которых скитался Мопассан.

    По утрам срезаю розы – ими увиты все изгороди, – выбрасываю из них зеленых жуков, поедающих сердцевину цветка. Последнему научил меня Фондаминский[33], в котором есть приятная, редкая в мужчине нежность к цветам. Обычно я же наполняю все кувшины в доме цветами, что И.А.[34] называет «заниматься эстетикой». Сам он любит цветы издали, говоря, что на столе они ему мешают и что вообще цветы хорошо держать в доме тогда, когда комнат много и есть целый штат прислуги. Последнее – один из образчиков его стремления всегда все преувеличивать, что вполне вытекает из его страстной, резкой натуры.

    Впрочем, пахнущие цветы он любит и как-то раз даже сам попросил нарвать ему букет гелиотропа и поставить к нему в кабинет.

    Кусты этого гелиотропа растут под окнами виллы Монфлери, лежащей ниже нашей виллы и сейчас пустой. Там на одной из террас есть пустой каменный водоем. На дне его среди веток и мусора лежит маленький, чисто вымытый дождями скелет кошки. Очевидно, она соскочила туда, а выбраться назад не смогла. И хотя умирала она, должно быть, медленно и мучительно – в скелетике ее, в аккуратно поджатых желтых косточках передних лапок есть какое-то глубокое, трогательное успокоение. Она так тихо лежит, и я невольно задумываюсь о том, что же такое эта смерть, которой мы все так страшимся? Может быть, ответ в этих чистых косточках, лежащих под тенью широкой фиговой ветки? В них точно символ полного мира, как бы обещание его всем существам на земле.

    И.А., однако, предупредил меня, чтобы я не говорила о кошках в присутствии В.Н.[35] – у нее к ним какой-то болезненный страх. И.А. рассказывал, что позапрошлым летом они со Шмелевым[36] убили кошку, повадившуюся ходить к ним на дачу и пугавшую В.Н. Нельзя сказать, чтобы этот рассказ меня очень обрадовал. Я испытываю к кошкам дружелюбное чувство. Мне нравятся их ловкость, грация и осторожность, таящаяся в глубине их зрачков. К тому же в них есть какое-то аристократическое сознание своего достоинства.

    Я пишу, а тем временем совсем стемнело. Долина за пальмовыми ветвями стала мутно-синей, и на ее фоне тихо шевелятся мелкие листочки оливок и желтого бамбука, растущего под окнами. Проснулся в кустах соловей. Ночи здесь великолепные, засыпаю я под перекликание соловьев и неумолчный страстный хор лягушек, которых здесь необычайно много. Но ни одной из них я никогда не видела. Мы только слышим их каждую ночь.

    23 мая

    Лес над нашей виллой растет по крутизне, гору сейчас взрывают – прокладывают бульвары. Но есть еще густые чащи, где пахнет горными цветами и хвоей, со скал стекает плющ, и плывет сверху такой широкий меланхоличный ропот, какой бывает только в хвойных лесах. Я долго карабкалась сегодня по обрывистым тропинкам, изранила руки, собирая папоротник и какие-то мелкие голубые цветочки с гиацинтовым запахом. Природа успокаивает – я была расстроена перед этим, и эти крутые тропинки, иссохшие источники, опутанные плющом камни и, главное, теплый, полный запаха горных трав и хвои воздух успокоили меня. Я соскакивала с каких-то скал, исцарапав при этом босые ноги, и катилась вниз с быстротой пущенного сверху камня. Зато я вернулась домой с большим букетом горных цветов, которые поставила в круглый глиняный кувшин в столовой. Правда, потом оказалось, что кувшин этот служит для приготовления «доба» – провансальского кушанья, но все-таки мои цветы и сейчас стоят в нем.

    Вообще прелести в нашей жизни много. Внизу в саду Монфлери поспели черешни, и мы с Ильей Исидоровичем каждый день навещаем их. Сегодня после обеда ходили туда и нарвали полные карманы. Руки саднит до сих пор, но разве эти ягоды могут сравниться с теми, которые приносят с базара?

    Уже начинает темнеть, в городе звонят. Вот еще очарованье – сигналы. Когда из долины прилетает сюда трубное рокотанье, по душе проходит какое-то теплое ласковое дуновенье. Когда-то другие трубы в этот час играли зорю там, далеко, в Киеве, в казармах старой приднепровской крепости…

    30 мая

    «Синие горы» кончены и начисто перепечатаны. Показала их И.А., он прочел в тот же вечер и, выбрав минуту, когда мы остались одни, высказал свое мнение. Сначала очень хвалил, потом сделал очень существенное замечание, что надо брать сюжетные темы. Я сама чувствую, что у меня действия недостаточно, оно расплывчато. Но с этим мне, вообще, пока трудно. Похвала приятна, но печатать рукопись негде. Велика, в газету не попадет, а журналов подходящих нет. Придется ее положить в стол, что прискорбно – нет никакого поощрения к дальнейшему.

    5 июня

    Вчера за обедом И.И.[37] говорил, что вилла Монфлери перепродается по случаю болезни снявших ее и что, вообще, будто она пользуется несчастливой славой: прошлой зимой в ней умерла совсем молодая женщина, а перед ней еще кто-то. Тому, что на Монфлери не приедут дачники, я рада. До сих пор этот пустой сад с заколоченным домом принадлежал мне. Я ежедневно гуляю там – слово «гуляю», впрочем, вовсе не изображает моего рысканья по обрывам под деревьями, посещенье развесистой черешни и охоты на верхние, отягченные черными ягодами ветки. Перед домом цветут огромные, переполненные лепестками, изнемогающие от собственной тяжести розы. Гелиотроп отцветает. Поспевают нефли. В этом саду я опять чувствую себя подростком, и в иные минуты мне странно представить себе мою прошлую жизнь, то, что я была замужем, пережила войну, революцию, разрыв с мужем…

    Я сильно загорела, руки у меня исцарапаны до локтей, чулок не ношу и хожу, как все здесь, в белых полотняных туфлях без каблуков, завязывающихся переплетающимися тесемками. Словом, совсем одичала. Дни очень похожи один на другой и кажутся длинными, но зато недели мелькают незаметно. Я чувствую, что за эти недели мною ничего не сделано, хотя я провожу за столом каждый день часа четыре. И.А. пишет рассказ о «веселом мужике», обещает, когда окончит, прочесть его нам «за бутылкой белого вина».

    Скоро должен приехать Рощин[38]. Вера Николаевна уже готовит ему комнату рядом с моей.

    Живем мы довольно размеренно. И.А. в определенные часы гонит спать, а днем заниматься, «по камерам», как он шутливо кричит. Он ничуть не похож здесь на И.А. парижского, не умевшего дня прожить без ресторанов и кафе.

    7 июня

    Знойный великолепный день. Море придвинулось и лежит на горизонте полным голубым дымом, так что глазам весело, небо побледнело от обилия света, и хвойное раскидистое дерево на этом свете и лазури прекрасно. После завтрака И.А. и я лежали в полотняных креслах под пальмой и разговаривали о литературе, о том, что надо, чтобы стать настоящим писателем. Он сегодня в первый раз весь в белом, ему это очень идет, он очень сухощав и по-юношески строен. А все это в целом очаровательно: и он, и голубая горячая даль, и хвойные ветки большого раскидистого дерева в нижнем саду, и далекое море, синей стеной поднимающееся к горизонту. Впрочем, долго лежать он мне не дал – погнал в комнату «заниматься». Надо смотреть на сухие летние дни как на рабочее время, нечего бездельничать, – постоянно твердит он. А тут еще прибавил: «Только в вашем возрасте и можно дать хороший закал для будущего. Идите-ка, идите». И сам пошел писать о своем «веселом мужике». На этот раз пишет он довольно медленно, еще не разошелся. Я сегодня отнесла на почту свои «Горы», посылаю их в «Звено»[39]. Надежды, в сущности, никакой, но не лежать же им так в столе – надо хоть попытаться. Послать заставил И.А., он и конверт дал большой, и адрес я писала у него в кабинете. Ну, на авось!

    11 июня

    Илья Исидорович вчера внезапно уехал в Париж к жене, обеспокоенный каким-то ее капризным письмом. Неизвестно, когда он вернется. Образовалась какая-то пустота дома. И.А. за столом стал вдруг очень вял и неразговорчив. Уезжая, Илюша разговаривал с В.Н. обо мне и сказал, что ему очень жаль, что я мало работаю. Это, к сожалению, сущая правда.

    12 июня

    Не люблю праздничных дней. Всегда в них какое-то беспокойство, ожидание чего-то, что должно случиться и никогда не случается.

    Уже с утра сегодня проснулась как-то особенно настроенная, вспомнилось, что это Троица, захотелось чего-то необычного. Пошла в собор. Было очень жарко, орган все время напоминал Фауста, а когда стали тушить после окончания службы электричество над престолом под последний завершительный гром сверху, стало совсем похоже на театральное представление. Вернувшись домой, срезала в саду две ветки лилий и поставила в столовой. Хотелось прибавить что-то к обычному течению дня. Да и не мне одной хотелось. В.Н. заказала к завтраку меренги, и днем мы ходили гулять, сидели на площади в кафе и смотрели на праздничную толкотню под платанами и втайне все чем-то томились. В.Н. это высказала, свалив все на скверную русскую натуру. И.А. говорил, что его мучает неоконченный рассказ.

    По-прежнему неприятен отъезд И.Ис. Был он как будто неслышен в доме, а исходило от него какое-то успокоительное доброжелательство.

    20 июня

    Знойные, светом переполненные, настоящие провансальские дни.

    Выбежала сейчас на минуточку наверх, прошла по террасам, посидела в тени оливок – внизу пыльно-розовая черепица потоком льется с горы. Две башни – одна совсем черная, точно обуглившаяся, с белым ободком вокруг неровного окошка – все купается в горячем золотом свете. Какая радость в этой сухости, в теплоте земли, трав, все новых и новых диких цветов, кустами расцветающих на стенах, в расселинах между камнями…

    Вчера ездили в Канны. Пили чай в ресторане над морем. Прекрасный джаз-банд и три пары танцевали чарльстон. Я так обрадовалась даже этой музыке, что сама удивилась – неужели я так все это люблю? Одна пара танцевала отлично.

    И.А., с не меньшим, чем я, наслаждением смотревший и слушавший, сказал: «Нет, это все не так просто. В этом есть все-таки большой яд, большая талантливость, ловкость…»

    24 июня

    Приехал Рощин – пока еще не вошел в атмосферу дома и бродит в новеньком галстуке и свежей рубашке по дому и саду. Кажется, ему немного скучно и все еще длится необходимость ехать дальше. Поэтому он уже строит планы насчет поездки в горы, в Ниццу, чем вызывает неудовольствие И.А., всячески старающегося поддерживать рабочее настроение в себе и других. Сам он начал большой роман и боится перерывов в работе. Я ему завидую, хотя и остерегаюсь говорить об этом: меня уже достаточно все бранят за «максимализм».

    Дни неопределенные, то знойные, сияющие, то серые, чуть мглистые. Вчера вечером, в канун Иванова дня, были всюду зажжены костры. Сквозь туман это было очень красиво – вся долина усыпана большими красными огнями, а на площади в девять часов играл оркестр и пели какие-то белые, одинаково одетые девицы. Несмотря на трогательную старательность, детонировали они сильно. Изумительно, как мало музыкальны французы! Италия совсем рядом, страна с таким же климатом, как здесь, кажется, то же небо, воздух, а между тем… как поют внизу простые итальянские рабочие!

    26 июня

    Как-то, кажется позавчера, меня вдруг позвали в неурочное время вниз. Я сбежала, и В.Н., уходившая к парикмахеру, шепнула мне на лестнице, что приехал Шульгин, книгу которого «Три столицы» мы только что все прочли и много говорили о ней. В.Н. ушла, и хозяйничать за столом пришлось мне. Он внимательно взглянул на меня, когда нас знакомили. За столом я рассмотрела его. Он весь в белом, наголо обрит, большой рот сверкает золотыми зубами. В форме головы есть что-то, напоминающее большую лягушку. Глаза зоркие, близко поставленные, глубоко сидящие в темных орбитах. Все время, пока он говорил – легко, без всякого усилия переходя с предмета на предмет, слушая себя, – я невольно следила за его руками: очень белые, большие, мягкие, тщательно вымытые, с коротко обрезанными розовыми ногтями и черными волосами на тыльной стороне, они беспрестанно двигались, встречались, закругленно захватывали то блюдце, то чашку, – вообще его руки заставляют думать о чувственном темпераменте, что, впрочем, подтверждается идущей о нем славой женолюбца. И сейчас он приехал на юг с молодой женой, по слухам, хорошенькой. Ему лет пятьдесят пять, пятьдесят восемь, но никто не дал бы ему их, глядя на него. Говорили почти исключительно о его путешествии в советскую Россию, описанном в «Трех столицах», причем он сам сказал, что теперь у него почти нет сомнений в том, что возили его чекисты. О деле Коверды отозвался неодобрительно. И.А. сам говорил мало и больше расспрашивал его, видимо, присматривался и прислушивался – он с ним познакомился очень недавно. Он уехал после часового разговора, обещав приехать как-нибудь завтракать с женой. После его ухода мы с И.А. ходили по саду и говорили о нем. В этот день все были вообще немного возбуждены, и вечером И.А. читал нам в саду свой новый рассказ «Божье древо».

    Сегодня пришло письмо от Кантора, редактора «Звена». Он пишет, что летом журнал будет выходить в малом размере и поэтому мой рассказ в полтора печатных листа не может быть напечатан, но осенью он надеется на расширение и предлагает оставить рукопись до тех пор у них.

    Все читали и комментировали это письмо за завтраком. Фондаминский, как опытный редактор, прочтя письмо внимательно, посоветовал оставить у них рукопись. Я решила оставить.

    1 июля

    После того как И.А. вчера прочел мне несколько глав из романа, который он пишет, я потеряла смелость. Писать какой-либо роман рядом с ним – претенциозно и страшно. И все-таки мне хочется писать…

    2 июля

    Ходили после завтрака в город. День изумительный, внизу на площади пустота и солнце, каменный фонтан один плещется в этой тишине, переполненный водой, сияющей на свету. И.А. остановился и, удержав меня за руку, сказал: «Вот это то, что я больше всего люблю, – настоящий Прованс! – и, помолчав, прибавил: – Мне почему-то всегда хочется плакать, когда я смотрю на такие вещи».

    Когда мы поднимались через сад Монфлери, он все время обращал мое внимание на небо, действительно изумительно прекрасное, густого голубого цвета, в котором есть и что-то лиловое. В этом лилово-голубом особенно прелестно мотаются мягкие, ярко-зеленые ветви елей, облитые солнцем и непередаваемо прекрасные. И он все брал меня за локоть и говорил: «Как они прелестны и как хорошо им там вверху… Еще в детстве было для меня в них что-то мучительное…»

    Уже на подъеме к нашей вилле мы засмотрелись на море, резко голубое, к горизонту чуть размазанное чем-то белым, что, занимаясь, как воздушный пожар, переходило на небо. И он сказал мне: «Это надо, придя домой, записать, коротко в двух словах заметить о сегодняшнем дне: о зелени, о цвете неба, моря…» И вот я пишу, но не так коротко, как говорил он, потому что мне хочется сказать и о нем самом, о том, что он был весь в белом, без шляпы, и когда мы шли по площади, резкая линия его профиля очеркивалась другой, световой линией, которая обнимала и голову и волосы, чуть поднявшиеся надо лбом…

    5 июля

    Рассказ кончила, он перепечатан на машинке и исправлен. Я им более или менее довольна. Разбег не кончился, и меня все тянет писать еще, по ночам не спится, что-то волнуется внутри и кажется, что можно взять любой кусок жизни и писать его. Это чувство опьяняет, дает какую-то внутреннюю свободу и радостную уверенность в себе. И.А. сдерживает меня, боясь, что я перетяну струну и сорвусь. Я, правда, все ощущаю как сквозь легкое опьянение, все, даже природу, и у меня уже пробивается утомление. Впрочем, последние дни никто в доме не работает – сегодня уезжает уже окончательно в Париж Илья Исидорович. Вчера весь день они с Рощиным укладывали в ящики книги для отправки вслед за ним. Погода неопределенная, есть что-то беспокойное в воздухе, и это еще усиливает некоторую расслабленность в теле. И все-таки с наслаждением думаю о часах, которые летят так незаметно за работой и дают такую сосредоточенную радость.

    8 июля

    За закрытой ставней шумит дождь. Весь день наползали серые дымные тучи и вот разразились к вечеру. Я устала и от утреннего писания, и от двухчасового печатанья на машинке – беру уроки в школе Пижье в городе – и особенно от гостей, приехавших из Ниццы к чаю. Две пары, очень пожилые и важные персоны в прошлом: Неклюдов, бывший посол, и царский министр Наумов, оба с женами.

    Было очень томительно сидеть полтора часа за чайным столом, не раскрывая рта, и слушать о декохтах и вреде нынешних медикаментов. Впрочем, Наумов рассказал кое-что интересное о разных высокопоставленных лицах, до царя и вел. князя Ник. Николаевича включительно. Все же я еле дождалась, пока они уехали. Вечером читала И.А. у него в кабинете стихи Блока и слушала, как И.А. громил символистов. Конечно, многое надо отнести на счет обычной страстности И.А. Он кричал, например, вчера о Блоке: «Лакей с лютней, выйди вон!», чем заставил меня искренне расхохотаться, после чего стал смеяться и сам.

    11 июля

    Целые дни напролет была занята. Диктовала некоторые главы романа И.А. – его перепечатывает на машинке В.Н., два часа в день печатала сама и урывками пыталась писать, хотя при такой системе ничего не удавалось. Даже гулять было некогда, и только сегодня, кончив диктовать, выбралась перед обедом наверх, в парк над чайным павильоном, где теперь нет ни души, прелестно-пустынно, деревья и кустарник великолепно разрослись и вообще такая дичь и красота, что можно себе представить таким царство Спящей красавицы. Ходила, смотрела и наглядеться не могла.

    14 июля

    Вчера вечером были на площади, где начался трехдневный национальный праздник – взятие Бастилии.

    Середина площади занята шатром, украшенным флагами и цветными фонариками, оркестр, столы вокруг. Что было действительно великолепно – это шествие альпийских стрелков с факелами. Короткая резкая команда, они вскидывают инструменты, и сразу гром музыки, сомкнутые ряды с идущими по бокам факелоносцами – и идут быстро, ровно, отчеканивая шаг, и удаляются со своими огнями и блестящими трубами в узкие улички, в синюю темноту летней ночи как кортеж юности, мужественности, всего героического, что есть на свете. Великолепно!

    18 июля

    Написала рассказ, давно задуманный, «Стакан». Писала, в сущности, один день, а вчера уже переписывала и поправляла. И.А. сказал, что хорошо. Я, однако же, так нервна, что писала страшно спеша, не успевая ставить слова.

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1