Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Илья Муромец и богатырство Киевское
Илья Муромец и богатырство Киевское
Илья Муромец и богатырство Киевское
Электронная книга3 417 страниц23 часа

Илья Муромец и богатырство Киевское

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Вниманию читателя впервые за последние полтора века предлагается электронное переиздание полноценного историко-этнографического труда выдающегося историка литературы проф. О. Ф. Миллера, посвящённого истории и личности русского былинного богатыря Ильи Муромца.
ЯзыкРусский
ИздательAegitas
Дата выпуска26 мар. 2019 г.
ISBN9780369400178
Илья Муромец и богатырство Киевское

Связано с Илья Муромец и богатырство Киевское

Похожие электронные книги

«Любовные романы» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Илья Муромец и богатырство Киевское

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Илья Муромец и богатырство Киевское - Орест Миллер

    Орест Фёдорович Миллер

    ИЛЬЯ МУРОМЕЦ

    И БОГАТЫРСТВО КИЕВСКОЕ

    Сравнительно-критические наблюдения

    над слоевым составом народного русского эпоса


    osteon-logo

    ООО Остеон-Пресс

    Ногинск — 2019

    Вниманию читателя впервые за последние полтора века предлагается электронное переиздание полноценного историко-этнографического труда выдающегося историка литературы проф. О. Ф. Миллера, посвящённого истории и личности русского былинного богатыря Ильи Муромца. 

    Печатается по изданию: С.Петербург. 1869. В типографии Н.Н. Михайлова (Литейная, № 42) 

    ISBN 978-5-00064-280-1

    © С. Тимофеев, лит. адаптация текста, редактирование. 2019. 

    © ООО Остеон-Групп, 2019.

    ОГЛАВЛЕНИЕ

    Посвящение

    Предисловие

    ВВЕДЕНИЕ: Произведения народного эпоса, как предмет науки. Значение сравнительного приема

    I. Предание о бое между отцом и сыном у различных народов. Особенности русского предания о бое между Ильей Муромцем и его сыном сравнительно с германским о бое Гильдебранда и Гадубранда

    II. Германские сказания о Гильдебранде и Дитрихе Бернском в связи с германским богатырским эпосом вообще. Сказание о бое между отцом и сыном в карловингском эпосе. Общие заключения об эпосе германском.

    III. Былины о бое между Ильею и сыном в связи с былинами об отношениях к богатырю Святогору и об исцелении Ильи Муромца.

    IV. Отношения Ильи Муромца к Вольге и Микуле. — Встреча Микулы с Вольгою и со Святогором. – Смерть Святогора богатыря.

    V. Первая поездка Ильи Муромца в Киев.

    VI. Владимир князь и женитьба его. Богатырская дружина Владимирова.

    VII. Илья Муромец во главе богатырской дружины. — Его отношения к отдельным богатырям. — Сказание про Добрыню в отъезде.

    VIII. Богатыри заезжие: Соловей Будимирович, Чурило Пленкович и Дюк Степанович. — Отношения Ильи Муромца к двум последним.

    IX. Проявление самодурства в князе Владимире. Его отношения к Сухану, Даниле Ловчанину, Ставру Годиновичу. Ссора Ильи Муромца с князем Владимиром.

    Х. Илья Муромец и Василий пьяница. Данило Игнатьевич с сыном и сила татарская. Илья Муромец и Ермак. Общие заключения о былинах про Татарщину.

    XI. Хождения во Иерусалим град: сорок калик со каликою. Грех княгини Апраксеевны и проявление в Киеве Идолища поганого. Изведение Идолища Ильей Муромцем. Илья и князь Цареградский.

    XII. Старость Ильи Муромца. Его три поездочки. Противоположность между ним и богатырями новгородскими — со стороны их отношений к судьбе. Смерть Ильи Муромца.

    ЗАКЛЮЧЕНИЕ: киевский богатырский эпос, как своеобразное целое. Образовательные задатки народного эпоса.

    ПРИЛОЖЕНИЕ: Узнание . Греческая песня про бой отца с сыном в переводе Г.С. Дестуниса.

    Дополнения и поправки

    ВВЕДЕНИЕ: Произведения народного эпоса, как предмет науки. Значение сравнительного приема.

    Il y a dans la poesie populaire un

    principe de duree, qui semble se jouer

    des efforts du temps.

    Villemarque , Barzaz-Breiz.

    Было время, да и не так давно, когда даровитый критик, имевший у нас такое решительное влияние, был в состоянии, как какую-нибудь, даже не требующую доказательств, истину выставить мнение, что «одно небольшое стихотворение настоящего поэта-художника выше всех произведений народной поэзии, вместе взятых»[1]. — Впрочем, мнение это нисколько не помешало Белинскому в той же самой статье высказать много метких, и, как все у него, живых и блестящих заметок о нашем народном эпосе. Но то было в сороковых годах, когда изученье народной словесности находилось у нас еще в совершенном младенчестве, и нет никакого сомнения, что если б Белинский дожил до нашей поры, то он бы взглянул на народный эпос и сочувственнее, и глубже, при чем, по всей вероятности, со своею обычною честностью и откровенностью сам бы сознался в перемене своего взгляда. Только односторонний ум или же самолюбие самой низкой пробы не позволяет сознаваться в своих ошибках, предписывает упорно стоять на своем, хотя бы внутренне оно уже признавалось и нами самими ложным, или же, сойдя с прежней точки, нагло уверять и себя, и других, будто и прежде мы на ней не стояли. Во всяком случае Белинский в настоящее время, конечно, не повторил бы своего старого отзыва о народной поэзии, отзыва, в настоящее время уже несовместного ни с одним из существующих у нас направлений. Однако же путность народной словесности и занятий ею признана ли уже в той мере, что бы не показалась странною целая книга о каких-то небывалых богатырях, как предмете историческою изучения — ибо на это последнее прямо указывают выставленные выше эпиграфы. Если же они свидетельствуют о признанности именно такого рода воззрений на эпос народный как в науке западной, так и в наших ученых трудах направления, называемого «славянофильским», — то и до сих пор еще оказывается возможным в нашем ученом мире отрицание всякой связи сказывающимися в истории образовательными началами и «безграмотным» Ильей Муромцем.

    И в самом деле — прежде всего: где найти его в целости, как связать из стольких разрозненных песен — этого Илью Муромца? Как и когда возник в воображении народа его первоначальный образ, где в нем подлинно-стародавнее, где позднейшее, как различить это, когда наши песни стали записываться не ранее XVIII ст.? И не представляют ли почти все они целого множества разноречий?

    Но ведь, собственно говоря, чем более собрано разноречий, тем для науки выгоднее. Надобно только желать добросовестного их записывания — записывания даже того, что представляется как будто бы искаженным. В самом складе этих искажений может проявляться многое, не лишенное своего рода важности для «психологии народов». А иной раз, посреди этих, часто лишь кажущихся искажений, могут, по мере накопления разноречий, оказываться и выясняться драгоценные черты старины. Не дай Бог только умничанья со стороны собирателей, не дай Бог им воображать себя одаренными таким верным инстинктом в распознавании подлинного и испорченного, какой приписывают себе иные врачи в деле определения болезни. Своего рода распознавательный такт, приобретенный долгим опытом, действительно был у Я. Гримма и Вука Караджича, но он дается не так-то легко, и дается не всякому. Пусть же лучше поболее собирают и с точностию записывают по различным местностям.

    Издатель какого-нибудь древнего памятника письменности рад-радехонек, если ему удастся найти большое количество списков. Не надеется ли он, при большом количестве их, удачнее приблизиться к подлинному, первоначальному смыслу?

    Известно, что и с появлением письменности, дающей возможность в точности оберегать личную мысль от посторонних прибавок и искажений, еще не с разу является и старание пользоваться такою возможностью. То отсутствие личного творчества, каким отличается устная словесность народа, в продолжение долгого времени до известной степени продолжает проявляться и в самой письменности. И помощью переписывания усваивая чужую мысль, с нею обращаются еще, так сказать, на основании общности умственного имущества. Тут кое-что убавить, там напротив того прибавить кое-что от себя, сокращать и распространять — одинаково обычно. Вот поэтому-то и важно теперь иметь под руками несколько списков, и решительно неудобно, ежели какое-либо произведение уцелело всего в одном списке. Кто может поручиться, что этот единственный не подвергся со стороны переписчика всяческим сокращениям и распространениям? — Когда их несколько, то не уцелевшее в одном может оказаться в других. Чем их больше, тем несомненнее становится подлинность всего того, что во всех списках оказывается одинаковым или близко сходным. А затем, чем точнее подобною одинаковостью определится основная сущность, тем легче убедиться в подлинности многого, с этою сущностью вяжущегося, но уцелевшего только в нескольких или даже в одном списке, а также и тем яснее обозначатся те произвольные искажения и наросты, которые обязаны своим существованием какому-нибудь переписчику, а от него могли перейти и к некоторым другим.

    Но ежели так оно издавна уже делается при изучении древних памятников письменности, то почему бы такому же способу не оказаться пригодным и при изучении памятников словесности устной? — Там списки со многими разноречиями, здесь — пересказы со множеством их; но и тут и там одинаковым образом то, что принято называть вариантами. Важная разница, конечно, в том, что списки могут принадлежать различным эпохам (иногда они весьма древни, близки, по времени, к подлиннику); пересказы же стали записываться только во время, ближайшее к нам, у нас на Руси не ранее XVIII ст. — Но ведь оказывалось же не раз, что списки, по времени довольно близкие к подлиннику, являлись более искаженными, тем даже несравненно более поздние, но почему либо лучше сохранившие черты старины. Так и в пересказах, записанных даже в наше время, могут сохраняться черты чрезвычайно древние, и действительно многие пересказы у Киреевского и Рыбникова должны быть в этом отношении предпочитаемы некоторым пересказам у Кирши Данилова, хотя эти последние и записаны уже в XVIII ст.; а в свою очередь все, даже самые плохие из песен Кирши несравненно древнее и подлиннее, чем единственная, относящаяся к XVII столетию — не былина, а книжная переделка былины, известная под именем «Повести о семи богатырях». Но песни сохранялись в течение долгих веков просто памятью, а на память, по-видимому, нельзя положиться в той мере, как на закрепляющую силу письма. Зато ведь песня сохранялась не тем или другим певцом в одиночку; — как пелась она перед многими, так и сберегалась общим трудом, участием общей памяти. Напротив того в уголку , про себя совершали свои труды переписчики, некому было остановить, надоумить: смотри, вот ты тут пропустил, там не понял и переписал неверно, а там второпях описался. С другой стороны также некому было быть, тут же, в данный миг и на данном месте, проверщиком и судьей произвольных прибавок и вставок: вписывай себе втихомолку, что хочешь — все терпит хартия! В деле пересказывания произведений народной словесности, совершенно наоборот, преобладала гласность: дело совершалось ведь дверем отворенным — во всеуслышанье. Попробуй певец народный дать слишком большой простор своим собственным присочинениям, — и они сразу прозвучали бы вопиющей разноголосицей для народного слуха. Только исподволь, мало-помалу, могло проникать в постоянно проверяемые общим народным судом пересказы песен то изменяющее начало, которое делает их вариантами. Да и откуда взять какому-нибудь певцу личные краски и отпечаток личного нрава и вкуса, когда все это возможно разве в самой незначительной степени — при том почти одинаковом умственном уровне, какой господствует у народа, нетронутого образованием? Как ни ограниченна та доля последнего, какую можно предположить в каком-нибудь иноке переписчике, все же она давала возможность, по поводу какого-нибудь переписываемого им места, вспомнить о другом из какой-нибудь другой книги и, не задумавшись, вставить его в свой список. И такие вставки нередко делались без оговорок, при том недостатке понятия о писательской личности, при той, как я уже выразился, общности умственного имущества, какая еще удерживалась долгое время и в письменности. Правда, своего рода вставки и заимствования со стороны происходили нередко и в народном эпосе, но то были заимствования и вставки из общего же добра народного, — добра, более или менее однородного. Если же иной раз и заходила каким-нибудь образом в эпос та или другая черта из той или другой книги, то она сейчас же, так сказать, распускалась в преобладающей общенародной стихии. В устно-народной словесности общность умственного имущества, была, так сказать, еще единственной формой владения, в древней же письменности уже заводится личная собственность, но все еще удерживается привычка пользоваться и не своим. Свое и чужое тут не то чтобы нераздельно в общинном смысле, а оно тут как бы коммунистически смешивается. При этом положение исследователя не только не легче, но скорее труднее, потому что межи между личным и общим нередко сняты, а надобно в данном памятнике восстановить произведение, принадлежащее уже — лицу. Напротив исследователь народной словесности исключительно имеет дело с тем, что создано общими силами, и общими же силами, а потому и вернее, хранилось в народе. Впрочем и для некоторых произведений народной словесности настает наконец пора, когда созданное первоначально общими силами хранится уже только известным разрядом людей в народе. Это происходит преимущественно с произведениями поэзии былевой. Известно, что былины в настоящее время поются далеко не везде, да и в тех-то местностях, где они уцелели, их приходится долго отыскивать, как это видно из любопытной заметки г. Рыбникова, помещенной в конце III части его прекрасного сборника. Из этого ясно, что былины уже вышли из общего употребления, и это не в том только смысле, что они уже не всеми поются, но и в том, что не всеми они и слушаются. Сам по себе переход их в заведывание известного рода людей, по преимуществу одаренных памятью, сделавшийся неизбежным по мере накопления былин и сшивания их эпически-повременною нитью в целые большие круги, — такое появленье особых певцов-сохранителей эпоса по призванию, совершившееся, по всей вероятности, уже в издавнее время (и гомеровский эпос уже сберегался такими певцами сшивателями — рапсодами), — такое явленье, конечно, могло лишь способствовать лучшему и точнейшему сбережению былевых песен, но под тем непременным условием, чтобы такие певцы вели свое дело сообща, тесно сплоченные в дружные, неразрывные общины, а с другой стороны, чтобы их постоянными слушателями оставались, по прежнему, все в народе. В настоящее же время мы находим уже певцов былин живущими врознь, вне всякой певческой братчины[2], — а вместе с тем их и слушают уже далеко не часто, и далеко не все, а потому и видимо уже ослабевшею представляется в настоящее время проверка, так сказать, последних изданий народного эпоса всенародным сознанием. Это явление свидетельствует уже, конечно, о том, что эпическая пора для народа проходит, а с тем вместе нельзя не признать, что эпос, при таком порядке вещей, уже легко может портиться.

    Было бы очень важно решить, как давно обозначались первые признаки предстоящего впереди окончательного исчезновения этой поры эпической, но прямых, положительных указаний на то не имеется, так как на такие явления только недавно обратили у нас внимание. Но сличение сборника Кирши Данилова, составившегося уже в XVIII в., с современными сборниками Киреевского и Рыбникова убеждает в том, что начало упадка эпического настроения не может быть относимо к далекой от нас поре: между этими сборниками оказывается еще так много общего, пересказы, записанные Киршею в Пермском крае, в сущности еще так близки к пересказам, записанным в Олонецком крае г. Рыбниковым или записанным в разных концах России и вошедшим в сборник Киреевского, что по тому мы прямо можем судить о том, как еще медленно, к счастью, подвергаются порче и подновлениям наши былины.

    Нельзя, конечно, не заметить с другой стороны, что каждая из местностей, где записываются былины, до некоторой степени налагает на них свой особый местный оттенок. По замечанию г. Рыбникова, даже между былинами, записанными им в одном и том же, правда весьма обширном Олонецком крае, замечаются известные особенности в строе и складе, до известной степени зависящие даже от личного образа жизни, а отчасти и от личного нрава того или другого певца. Я полагаю однако же, что многое, представляющееся нашему многоуважаемому собирателю отпечатком личности знакомых ему певцов скорее может быть признано отпечатком того учителя, у которого тот или другой научился былинам. Весьма замечательно, что до сих пор еще памятны в Олонецком крае некоторые имена подобных знаменитых учителей, п рямо указывающие на то, что недавно еще песнопение былевое считалось весьма существенным, важным делом. Если ему учились, то должны были существовать в нем известные, установившееся приемы, а некоторые различия, оказавшиеся между учителями, могли быть уже унаследованы и ими самими от старины, от особых, давно уже обозначившихся разрядов былевых певцов или — как бы только не удивило это выражение — школ их. Но внимательное сличенье былин, записанных от различных певцов олонецких, невольно наводит на мысль о существовании там в прежнее время чего-то в роде отдельных школ, из которых и выходили различные былевые изводы. — Кроме же тех разноречий, который остаются в теперешнем составе эпоса следами таких старинных изводов, существуют, может быть, и некоторые незначительные различия, зависящие от вкуса певцов теперешних, но в этом случае дело почти всегда ограничивается только выбором из готового эпического запаса известных любимых черт, а не произвольным сочинением нового, небывалого. При сличении пересказов, надо отчасти иметь в виду и эти личные вкусы певцов, и оно особенно важно в том отношении, что сохранившееся у них помимо такого их вкуса, или даже наперекор ему, тем самым уже прямо себя выдает за обязательное для всех певцов, всеми одинаково унаследованное[3]. Целью пересказов должно быть во-первых именно определенье того, что таким образом обязательно проходит повсюду, т. е. по возможности точное установленье основы сказания. Вслед за тем такою, уже полученною основою могут быть проверяемы те черты, которые попадаются лишь кое-где: если они совершенно в духе общей основы, служат вполне подходящими к ней подробностями, то они могут смело признаваться подлинными; в противном же случае следует относиться к ним недоверчиво — пока какие-нибудь новые эпические открытия не прольют на них света. При оценке таких одиноко стоящих черт опять очень важно обращать внимание на относительную степень умелости и, так сказать, наслышанности , а также и на личный вкус того певца, в пересказе которого они встретились, кроме же того и на самое состояние строя песни, — на то, в какой мере сохранился в ней стих, устойчивость коего служит своего рода охраною для устойчивости содержания. Собственно так называемые 6ылины, т. е. былевые песни с более или менее стройно выдержанным стихом, имеют в этом отношении более веса, чем побывальщины, как их называют, то есть на половину уже прозаические сказания, в которых стих заметен только местами; а еще ниже должны быть поставлены сказания, образовавшиеся из побывальщин через окончательное разложенье стиха, а также и подновленье, частью же опошленье и самого содержания. Иной раз, впрочем случайно, т. е. по какой-нибудь непонятной для нас причине, не только в побывальщине, но и в сказке могут оказываться уцелевшими такие черты, которых уже нет в соответствующих 6ылинах, и которыми самым подходящим образом пополняются в этих последних чрез то самое обнаруживающиеся пробелы. Иногда же для объяснения какой-нибудь одиноко стоящей, неясной, или же очевидно не полной черты, за неимением ничего объясняющего или пополняющего ни в побывальщинах, ни в былевых сказках, приходится обращаться к другим отделам народной словесности, — и часто неожиданный свет бросает в этом отношении какая-нибудь бытовая или обрядовая песня, заговор, или даже загадка, пословица, а иной раз и духовный стих, в котором, не смотря на влияние книжное, основа по большей части народная.

    Внимательно сличить в таком смысле между собою различные пересказы былин и проверить их связью с другими отраслями народной словесности — было первою моею задачею в этом труде, тем более для меня важною, что до сих пор еще в полном смысле никто за нее не брался. Вполне чувствую, что мне не удалось решить ее, как бы следовало — может быть и потому, что, взявшись за такую задачу, я делал над собою усилие — от природы не чувствуя никакого расположения к неизбежному при подобной задаче кропотливому разысканию частностей, а иной раз и мелочей. Многое, без сомнения, упущено мною из виду, но по крайней мере проложена, смею думать, одна из дорожек к тому, чтобы поставить словесность народную на то положительное основание, которое у нее обыкновенно оспаривают. При сличении пересказов я обыкновенно начинал со сборника Кирши Данилова — уступая в этом случае предубеждению, установившемуся у нас в его пользу. Сам же я того мнения, что составление этого сборника ранее всех других — в ХVIII ст., теряет большую долю своей цены вследствие того, что мы хорошенько не знаем, как он составлялся. Если нам известна местность, к которой он относится и имя его составителя, — то где же точные и определенные сведения о личности этого последнего, об его отношениях к песням, о том, в какой мере внимательно, осторожно и честно (т. е. беспримесно) он все записывал. Известно, что ни личность, ни образ жизни, ни возраст, ни пол певцов, — им не обозначены, как не существует у него и точнейшего обозначения местностей. Все это говорится, конечно, не в укор Кирше Данилову, от которого в ХVIII в. нельзя было и требовать тех приемов при собирании песен народных, какие обязательны для современных нам собирателей, просвещенных наукою старины и народности. Говорю это лишь к тому, чтобы показать, что составление сборника песен в XVIII в., само по себе, без дальнейших соображений, не служит еще ручательством преимущества этого сборника перед новейшими. С моей точки зрения, по крайней мере, скорее приходилось проверять Киршу Киреевским с Рыбниковым, чем наоборот, хотя проверка и оказалась в большей части случаев в пользу Кирши Данилова — т.е. доказала верность записывания им песен, но далеко не всегда их преимущественные достоинства и старину. Убедившись в пригодности сборника Кирши, я мог поставить его исходною точкою – для успокоения тех, кто ему особенно доверяет. Вслед за ним положил я себе обращаться к пересказам Киреевского, сборник которого, составлявшийся в продолжении долгих лет и в разных краях России, также был принят, сколько мне известно, с полнейшим доверием. Позже других занялся собираньем былин П. Н. Рыбников и в короткое время собрал в одном Олонецком крае такое их множество, что эти внезапно открывшиеся сокровища невольно поразили всех, иных же могли привести и в недоумение... Общая участь всех внезапных открытий та, что они, как например, Слово о Полку Игореве и Краледворская Рукопись, рядом с восторженными поклонниками вызывали и сомневающихся, а потом уже наука, обезоружив последних, приводила восторги первых к положительной, определенной основе... Так оно станется, смею думать, и с открытиями г. Рыбникова, пересказы которого старался я разбирать в настоящем моем труде после пересказов Киреевского, сообразно с самым временем собирания, хотя небывалые до тех пор не только у нас, но и в других странах, добросовестные собирательские приемы г. Рыбникова делали сборник его по преимуществу облегчающим труд сличения пересказов[4]. Те точные подробности, какие сообщает он о месте, где записана песня, о личности, возрасте, поле и образе жизни певца не редко могут служить своего рода руководящим средством для оценки относительного достоинства пересказов. Некоторые былины, записанные в Олонецком крае уже после г. Рыбникова и заимствованные мною из Олонецких Ведомостей или же обязательно доставленные мне достойным преемником П. Н. Рыбникова, Е. В. Барсовым, должны у меня разбираться после всех остальных, служа в большей части случаев только подтверждением эпических данных г. Рыбникова, иногда же и доставляя к ним довольно любопытные дополнения... Надеюсь, что мое обстоятельное приведение былин Олонецкого края на очную ставку с былинами других местностей будет содействовать оценке открытий г. Рыбникова, а равно и объясненью возможности таких обильных открытий именно в этом крае, столько же окраинном, т. е. уединенном от посторонних и разнообразных влияний, как и края Архангельский, Сибирский, Пермский и Поволжский, где собрана большая часть остальных былин[5].

    Но сравнительное изучение эпических данных, имеющее целью определенье их древней основы со всеми ее позднейшими видоизменениями, не может ограничиваться одним сравнением отдельных пересказов между собою и одними дополнительными к ним объяснениями из других отделов нашей же русской народной словесности. Уже для оценки, дополнения и объяснения некоторых одиноко стоящих черт необходимо заглядывать в эпос (разумея его в широком смысле) других славян, у которых могли уцелеть соответственные черты в более полном и совершенном виде. Но мало того — бывают и такие случаи, что какая-нибудь неясность или пробел в нашем эпосе выясняется и дополняется какою-нибудь чертою, уцелевшею где-нибудь у тех или других из наших более отдаленных родственников по общему арийскому корню; а наконец выходит и так, что невольно заглянешь и к кому-нибудь из иноплеменников, даже к совершеннейшим дикарям, так как основные приемы первобытного творчества везде одни и те же, а потому и кое-какие допотопные окаменелости в нашем эпосе легко могут разъясняться посредством сравнения с поэзиею народов, до сих пор еще пребывающих на первобытной ступени развития.

    В этом расширенном смысле сравнительным приемом при изучении народного эпоса уже пользовались у нас довольно удачно, только странным образом минуя при этом обстоятельное сравнивание в тесном смысле, т. е. сравнивание между собою всех пересказов. Впрочем и в расширенном смысле сравнительным приемом пользовались у нас до сих пор собственно только исследователи одного направления, того, которому нужно было сопоставлять нас с Западом с тем, чтобы более или менее ясно корить нас и тут слабою степенью развития у нас того, что сильно развито на Западе.. Напротив исследователи того направления, которое указывает в нашей исторической жизни совершенно особые, своеобразные стороны, задатки вполне самобытной образованности, изучали наш эпос почти исключительно из него самого, в лице самых даровитых своих представителей почти не касаясь сопоставлений и с общеславянским миром[6]. И это был путь, в свое время вполне пригодный, которым пройти было необходимо. Следовало, не заглядываясь по сторонам, сосредоточить неразвлеченно все свое внимание собственно на наших былинах, чтобы усмотреть в них, сквозь частности, внутреннюю, объединяющую их связь, основной их дух, и проверить его только духом нашей истории, что и сделали у нас до сей поры лучше всех других именно так называемые «Славянофилы». Но надобно было обладать высокою даровитостью Киреевских, Хомякова и К. Аксакова, а главное — теплою их любовью к родной народности, чтобы так верно почуять сердцем и так метко угадать умом то, к чему, при тогдашнем положении знания, можно было, по большей части, приходить именно лишь таким чутьем и угадываньем.

    Иная, в своем роде заслуживающая признательности заслуга остается за главным представителем другого начала в изучении нашего народного эпоса, Ф. II. Буслаевым. Ему в этой области, как г. Афанасьеву в мифологии, довелось быть у нас представителем тех приемов сравнительного изучения, которыми наука обязана одному из величайших и сочувственнейших умов нашего века, Я. Гримму. Г. Буслаев стал внимательно сравнивать данные нашего эпоса с эпосом и наших братьев славян, и различных народов арийского корня. При этом со всею ясностью у него оказалось, что дело сравнивания не ограничивается уяснением некоторых, одиноко стоящих у нас, так сказать, допотопных черт, но и указанием поразительного сходства, нередко оказывающегося между многими, весьма обычными у нас чертами, и чертами столько же обычными и распространенными в эпосе различных Арийцев. При этом у г. Буслаева (а отчасти и у г. Афанасьева) важным недостатком является то, что не с достаточною ясностию обособляются черты, роднящие нас со Славянами, от черт, роднящих нас с Арийцами вообще. Первые должны бы слиться в круг обще-славянский, более от нас отдаленный и сохранившийся в нашем эпосе в виде осадка от самой отдаленнейшей старины... От относительно позднейшего осадка обще-славянского должен бы быть со всею ясностью отделен с другой стороны и собственно-русский былевой слой, а равным образом и внимательно прослежены в этом последнем все, обозначившиеся в нем слои частные, осадившиеся от различных периодов русской истории. С этой последней стороны до известной степени рассматривал уже былевой наш эпос и г. Буслаев, но не обозначая при этом с удовлетворительною ясностию развивавшихся в нашей истории своеобразных начал, которые часто даже скорее у него наслонялись особенным налеганием на подбор эпических сходств между нами и преимущественно Германцами, при чем наше своеобразие ограничивалось, по большей части, только слабою степенью развития у нас добра общего. Между прочим, любопытным образчиком того, в каком смысле пользовался сравнительным приемом г. Буслаев, может служить его сопоставление Ильи Муромца с Сидом, сравнительно с давнишнею попыткою такого же сопоставления в лекциях С.И. Шевырева. Последний, как известно, в свое время только навлек на себя нарекания неслыханною тогда дерзостью — ставить рядышком рыцаря Сида с мужиком Ильей. Но Шевырев поставил их рядышком собственно для того, чтобы нагляднее показать, до какой степени они внутренне между собою не схожи, хотя каждый эпически хорош в своем роде. Г. Буслаев, в своей гораздо позднейшей статье (и, притом, целой статье-монографии), открыл гораздо более общего между Ильею и Сидом, т.е. общего, доставшегося им обоим от общей основной природы эпоса, но те коренные отличия бытовые и исторические, которые неминуемо отразившись в испанском и нашем эпосе, развели Илью с Сидом порознь, по различным дорогам, — различия этого рода не только не были более выяснены г. Буслаевым, но скорее даже у него постерлись сравнительно с кратким, но метким сравнительным сопоставлением Шевырева. К сожалению, после покойного профессора уже никто из славянофилов (хотя к ним и не вполне может быть отнесен Шевырев) не брался уже за сравнительное, или лучше сказать, сличительное сопоставление наших эпических данных с западно-европейскими (собственно же исторические сопоставления подобного рода, как всем известно, производились славянофилами). Между тем, по моему мнению, следовало бы в одно и то же время пользоваться сравнительным приемом и в том смысле, как им пользуется г. Буслаев, и в том, как им однажды воспользовался покойный Шевырев: тогда только могли бы вполне обозначиться как эпические черты нашего родства с другими, так и эпическое отпечатление нашей народной личности. В настоящем труде я пытаюсь достигнуть этого, и таким образом представить опыт проверки посредством сравнительного приема тех бытовых и исторических заключений о нашем эпосе, которые являлись у славянофилов главным образом в виде глубокомысленного угадыванья и схватыванья чутьем. Действительно ли все те черты, которые выдаются ими за наши, принадлежат исключительно нам, или, может быть, стоит лишь хорошенько пошарить вокруг, и они окажутся существующими в такой же совокупности и в эпосе у других народов? Вот вопрос, который я себе задаю, хотя, признаюсь откровенно, многие из черт, оставшихся только недостаточно разъясненными у г. Буслаева, даже и при этой своей неразъясненности до того отзывались чем-то совершенно особенным, — что тем самым они уже заранее мне подсказывали: «славянофилы должны быть правы».

    Особенно живою стороною вопроса представлялось мне точное сравнительное определение особенностей, отделяющих наш богатырский эпос от эпоса братьев наших германцев, с которыми мы так давно уже разошлись враждебно, и которые до сих пор еще ведут такую затаенно озлобленную и высокомерно-презрительную, по многим своим приемам, борьбу со всем вообще славянством. Действительно ли мы в сущности те же они, только на неизмеримо низшей ступени развитья, или даже низшей уже от природы пробы, — какие-то недоноски и недодумки того же самого образовательного начала? Вот вопрос, на решенье которого, мне казалось, могло бы с своей стороны пролить свет и сравнительное, в настоящем смысле, сопоставление нашего эпоса с древне-германским.

    У меня невольно сказалось древне — с намеком на то, что у Германцев приходилось бы брать для сравнений не теперешние, распеваемые у них песни, а те древние, которые теперь уже не поются. Еще в течение средних веков они были закреплены письменностью, при чем с другой стороны подверглись литературной обработке и переработке. Но почему же сравнивать именно с ними наши теперешние богатырские, как будто бы эти последние могут в таком же смысле называться древними? Дело в том, что и те и другие — богатырские, тогда как теперешние немецкие песни и наше единственное, еще к XII веку относящееся «Слово о Полку Игореве» — произведения уже не в богатырском роде. Известно, что народная словесность проходит через следующие ступени развития: мифическую, богатырскую, историческую и частно-бытовую. Наши былины до сих пор пребывают на той богатырской ступени, которая почти совершенно уже миновала для германской народной словесности[7] и о которой мы можем судить почти исключительно по средневековым литературным ее обработкам. Имея в виду этот внутренний признак, можно, не задумавшись, сравнивать былины с средневековою Heldensage, но никак не пойдешь сближать эту последнюю со Словом о Полку Игореве, которое может к ней подходить только по внешнему признаку — написанности в XII веке. В Слове о Полку Игореве нет уже и тени чего-либо богатырского, мало даже и чисто эпического, несравненно менее, чем в чешской Краледворской Рукописи, которая, впрочем, также, не смотря на свою принадлежность средним векам, представляет не много общего с средневековою Heldensage, т. е. германским богатырским эпосом. Всю несостоятельность сравнивания на основании чисто внешних признаков самым осязательным образом доказывает весьма почтенный, по начитанности, труд П. Н. Полевого: «Опыт сравнительного обозрения памятников народной словесности Германской и Славянской». Из сравнивания не вышло тут почти ничего, потому что сравнивались величины несоизмеримые: с одной стороны исполненный чисто эпической выпуклости ярких и полных образов богатырский германский эпос, с другой — такие бледные тени, какими невольно должны подле них представляться личности Слова о Полку Игореве, стоящая уже на почве действительной исторической и нарисованные только слегка, при очевидно сказывающейся стихии лирической.

    Но если труд г. Полевого и в самом деле ошибочен по своему приему, т. е. если нельзя сравнивать Тидрек-Загу со Словом о Полку Игореве и с Краледворскою Рукописью, то следует ли из этого, чтобы в самом деле можно было сравнивать Тидрек-Загу с былинами? Как могла быть сохранена одною народною памятью такая отдаленная старина, которую можно бы было поставить на одну ступень с несомненною стариною германского эпоса? — Но самая постановка этого вопроса действительно у нас раздающаяся, свидетельствует только о том младенчестве, в каком находится у нас до сих пор наука народной словесности. Впрочем, такие вопросы задаются и у нас лишь теми, кто или вовсе не занимался этим предметом, или только что начинает им заниматься, или занимался им прежде, да бросил, не следил за дальнейшим ходом науки и, вдруг услыхав, до чего она стала доходить, точно так же не признает этого, как Наполеону I не хотелось признать возможности паровой машины. Между тем там, где исследования по части народной словесности начались гораздо ранее, чем у нас, в Западной Европе, давно уже сделалась несомненною истиной неудобопонятная только для нас живучесть старины в народе. В какую бы область народной словесности вы ни заглянули, везде натыкаетесь вы на своего рода допотопные окаменелости. Возьметесь ли за народные заговоры, — даже под имеющейся во многих из них верхнею оболочкою христианского молитвенного содержания еще ясно проглядывает и воззрение, прямо противоположное молитвенному началу, воззрение, заключающееся в принудительном действии человека на мифически понимаемые силы природы. При всем, в настоящее время преобладающем даже и тут, превознесении светлых существ мифических, порою вы встречаетесь в заговоре с прямым обращением к черной силе, вытекающим из самого зловредного умысла и чуждым даже малейшей тени как вероисповедного, так и нравственного начала. При возможности подобного рода древности самой основы в заговорах, что мудреного, если некоторые заговаривающие формулы оказываются почти тождественными у нас и у простонародья немецкого, английского, скандинавского, эстского не только с каким-нибудь рукописным германским заговором Х в., но и с некоторыми чертами Атарва-Веды? Что мудреного также, если какие-нибудь «волосци» и «стекла», особые, якобы насылаемые лихим человеком болезни, существуют с одной стороны у нас — где-нибудь в Архангельском крае, с другой — у каких-нибудь островитян Тихого океана[8]. — Загляните ли в отдел народных загадок, — и как поразит то же основное тождество представлений в теперешнем простонародье — как арийском, так и не арийском, и в таких старинных рукописных памятниках, как средневековые chansone de geste и животный эпос, как Старая Эдда, Авеста или даже Риг-Веда[9]. А песни обрядовые со всеми их сопровождающими священными действиями, эти живучие, как разрубленные члены змеи, остатки мифической народной мистерии, в сущности разыгрывающейся и теперь по лицу всей Европы под прозрачною оболочкою налегших на нее христианских празднеств, которые на самом деле не вытеснили ни рождественского горящего пня, ни погружения в воду при заклинании весны даже в день Егория Храброго, этого попечителя стад и отмыкателя своим золотым ключом земли, ни купальских костров и горящих колес, скатываемых в воду и по сию пору совершенно также, как скатывались они еще у древних Индийцев из подражания Индре, погрузившему в дождевое море раскаленное летнее колесо солнца[10]. Уже десять лет тому назад Кун в своей знаменитой «Herabkunft des Feuers» возвел многие из теперь еще соблюдаемых общеевропейских обрядовых действий к старине арийской, а знакомство с некоторыми из наших обрядовых песен, ему недостававшее, могло бы пополнить кое-какие пробелы в восстановленных им мифах народных, а равно и служить новым подтверждением верности слов Baudry: «tel mythe, defigure a plaisir par les ecrivains grecs, a peine respecte par le Rig Veda, est reste intact dans un dicton on une fete populaire»[11]. — Указывать ли и на народные свадебные обряды с неразлучно им сопутствующими и выясняющими их песнями?[12] Известно, как ясно тут говорится и по сию пору не только про куплю невесты, и теперь еще обрядовым образом совершаемую, но и про способ, еще более древний — насильственное умыкивание , поражавшее Нестора у Древлян, но уже в его пору оставленное Полянами, а у Сербов зато доживавшее до самого начала нашего века под именем отмицы, и до сих пор еще разыгрываемой и у нас, и у всех Славян участвующими в свадебной драме. И песни, указывающие на эти древнейшие виды брака, поются, что особенно замечательно, в перемешку с песнями, указывающими уже на свободные, любовью скрепленные отношения между женихом и невестой, песнями, имеющимися у всех, даже самых непросвещенных из Славянских народов, подобно тому как и песни первого рода, древнейшие и грубейшие, уцелели у всех, даже самых просвещенных в славянской семье[13].

    Изо всего этого, кажется, в праве мы заключить, что каждый род произведений народной словесности заключает в себе несколько последовательных слоев, которые и должны быть в точности распознаваемы критикой. А при этом оказывается, что и слои древнейшие восстановляются еще довольно легко, до сих пор отличаясь значительной степенью яркости. Состояние народной словесности в этом отношении представляет нечто подобное состоянию земной коры, а наука народной словесности является своего рода палеонтологиею. Известно, что один из современных французских лингвистов, А. Пикте, озаглавил свой труд о первобытных ариях: Essai de paleontologie linguistique. Но наука народной словесности пользуется приемом сравнительным совершенно так же, как и сравнительное языкознание. Как это последнее, докапываясь до корней, например, общеславянских, восстановляет древний общеславянский слой, а докапываясь до корней даже общеарийских, восстановляет и самый, так сказать, допотопный общеарийский слой, — подобно этому и сравнительное изученье народной словесности стремится к восстановлению тех же слоев — докапываясь с одной стороны до коренных, основных преданий, (во-первых общеславянских, а там и общеарийских) с другой же стороны и в самом, уже собственно русском слое различая вошедшие в его состав слои частные, осадившиеся от различных периодов русской истории.

    Но состояние народной словесности можно также сравнить с палимпсестом, в котором из-под позднейшего ряда письмен до сих пор еще выглядывает ряд, а иногда и ряды древнейшие.

    Дело в том, что ежели память служит народу единственным средством хранения памятников словесности, то самый способ хранения памятью, при отсутствии грамотности, является изощренным в такой же мере, как обыкновенно изощряются осязание и слух при отсутствии зрения. Народ обнимает, можно сказать, в своей памяти целое книгохранилище, составлявшееся в продолжение многих веков, но отличающееся тем, что издания более новые не вытесняют изданий старых, сберегаемых даже с особенною осторожностью и любовью. Народ в своей словесности всего более старовер, только не такой закоснелый, которому было бы совершенно чуждо дальнейшее историческое движение. Вследствие этого мог он представиться также и двоевером, по вернее будет сказать, что состав его эпической (в широком значении) веры — состав чрезвычайно сложный, состоящий из многих слоев, но с решительным преобладанием слоев древних.

    Если все это верно относительно различных отделов народной словесности, то нет никаких оснований на то, чтобы оно оказалось неверным относительно отдела собственно так называемого былевого, т. е. эпического в тесном значении. Так на это и смотрят в науке западно-европейской. Не смотря на длинный ряд веков, отделяющих Илиаду от германской Heldensage и от франкских chansons de geste, ученый весьма положительный, известный филолог Беккер, принялся за сравнение таких разновременных и разнонародных кругов эпических, — и оказалось, что многие эпические приемы, положения и даже черты богатырских нравов, существовавшие у одного из арийских народов, народа греческого, еще за столько веков до Р. X., у другого народа того же племени, народа германского (в широком смысле — включая сюда и Франков) дожили до XI, XII и XIII в. по Р. X., не смотря на неизбежно на них тут налегший, позднейший и совершенно уже своеобразный германский исторический отпечаток. И вообще, хотя бы собственно так называемый былевой отдел народной словесности, как указывается уже и самым его названием, даже и более других отделов подвергался влияниям былевым, т. е. историческим, все же они сказываются в нем не на столько, чтобы наслоениями от позднейших периодов закрывались слои древнейшие. Дело науки уметь их восстановить, и вот с такими-то восстановляемыми в былинах слоями наших средних веков и может, и должен быть сравниваем средневековый западно-европейский эпос.

    На живучесть отдаленной исторической старины в былинах уже было обращено внимание Л. Н. Майковым в его замечательном именно в этом отношении исследовании «О Былинах Владимирова Цикла». Признавая с одной стороны, что между сюжетами былин есть и такие, которые можно возвести к эпохе доисторического сродства индо-европейских преданий, наш почтенный исследователь с другой стороны указывает на то, что даже и эти древнейшие предания представляются (т. е. в былинах) в такой редакции, которая может быть приурочена только к положительному историческому периоду. Далее, следуя мнению, высказанному относительно бретонского эпоса Вильмарке, а относительно новогреческого Фориэлем, он совершенно основательно утверждает, что «вообще народный эпос по своему первоначальному образованию всегда современен или воспеваемому событию, или, по крайней мере, живому впечатлению этого события на народ. В былинах же Русь представляется сосредоточенною под властью великого князя Владимира... Действие былин происходит главным образом в Киеве или около него... Между действующими лицами былин встречаются лица, относимые по летописям к X, XI, XII и XIII векам. Напротив того в былинах Владимирова цикла не видно преобладания Москвы, ни как великого княжества, ни тем более как царства: Москва даже никогда в них не упоминается, есть только Московские сторожевые заставы. Соображая эти данные, заключает г. Майков, имеем право думать, что содержание былин Владимирова цикла вырабатывалось в продолжение X, XI и XII веков, т.е. в первой половине удельно-вечевого периода, и установилось не позже времени татарского владычества, и даже именно той его эпохи, когда Москва еще не сосредоточивала в себе всю государственную силу Руси, и в народе свежа была память о первенствующем значении Киева. Такой эпохой можно считать вторую половину удельно-вечевого периода — века XIII и XIV[14] ).

    Хотя несколько далее и встречаются у нашего исследователя оговорки, что и московский период до известной степени все-таки отразился в нашем эпосе, и хотя мне самому в настоящем труде придется даже в известном смысле усилить то, что заключается в этих оговорках, — тем не менее слой стольно-киевский с его вечевым укладом и его издавнею борьбою со степными насильниками несомненно является в наших былинах господствующим, последующие же слои оказываются там незначительнее, чем они были ближе к нам.

    Очень важны у г. Майкова и те, помещенные в примечаниях, обстоятельные выписки из летописей, которые касаются лиц, действующих также и в эпосе. «Все эти упоминания летописи о лицах, действующих в былинах, идут не позже XIII в.», замечает наш исследователь. Далее же, приведя несколько летописных свидетельств, о великих богатырях вообще, он говорит: «и подобные упоминания о богатырях тоже не идут в летописях дальше XII в.»[15]. Из всего этого можно заключить, что в сознании летописцев XIII в. представлялся пределом богатырской эпохи[16] ).

    Известно, что книга г. Майкова вызвала со стороны другого из наших исследователей, А.А. Котляревского, одно весьма основательное, касающееся целого труда, замечание — на счет совершенного недостатка в нем указаний на стихию мифическую. Но г. Котляревский таким образом свидетельствует, что под тою отдаленною историческою стариною в былинах, какая выставляется г. Майковым, скрывается еще более глубокая старина, еще ранее образовавшийся слой — мифический. Тем более, стало быть, оснований сопоставлять наш устный былевой эпос с германским, некоторые выводы которого более изи менее отзываются также мифичностью[17] ).

    Но я незаметным образом перебрал, как оказывается, главнейшие воззрения на русский эпос моих предшественников. Позже всех, еще не очень давно, выступил на это поприще г. Стасов, объявивший, как известно, все существовавшие до него мнения побежденною точкой зрения. Из ученых, занимавшихся былинами до него, как можно заметить из моего изложения, некоторые (славянофилы) почти не пользовались приемом сравнительным, а рассматривали наш эпос сам по себе, в связи вообще с явлениями нашего быта и нашей истории (мало пользовался сравнительным приемом и г. Майков). Другие же исследователи прибегали к сравнениям, но по различным способам. Выделяясь в этом отношении из ряда славянофилов г. Бессонов зато ограничивал круг сравнений — с одной стороны славянским мифом, с другой — собственно только классической древностью, рассматривавшеюся у него преимущественно с точки зрения мифической — на основании мифологической теории знаменитого философа Шеллинга. (Покойный Шевырев собственно только однажды, как бы мимоходом, но весьма удачно, стал на сравнительную дорогу в своим сближении Ильи Муромца с Сидом). При этом нападениям г. Бессонова, как известно, подвергались те из наших исследователей, которые особенно любили ходить за сравнениями к Германцам. Во главе их стоит, разумеется, г. Буслаев, за которым, при всех, выше изложенных недостатках, несомненно остается та значительная заслуга, что он в сущности расширил свои сравнения до общеарийского круга, следуя при этом тому же приему, какому следует и сравнительное языкознание, — приему Я. Гримма. Таким образом, все наши сравнительные исследователи побывали в школе у Немцев, — кто у философа Шеллинга, кто у философа Гримма. С появлением же труда г. Стасова могло показаться, что идет совершенно самостоятельною, никакому немецкому наваждению непричастной дорогой; но так оно могло только показаться вследствие того, что г. Стасов не счел нужным упомянуть о своем учителе. Может быть, если бы н. Буслаев в свое время не поспешил откровенно и прямо выставить себя учеником Гримма, и его приемы сочли бы у нас такими же самостоятельными, какими недавно сочли, по недоразумению, приемы г. Стасова, сочли и возликовали о новых самородных открытиях русской науки — даже не посмотрев на то, что этими открытиями выставлялся в самом невозможно невыгодном свете народ русский[18]. Уже в моей книге о русской словесности я имел случай указать на тот способ, при помощи которого объясняются сходства европейских сказок с восточными у известного современного ориенталиста Бенфея[19] и некоторых его сотрудников по журналу Orient und Occident. «Они решительно утвеждают, сказано у меня в примеч. 2-м на стр. 141, что большая часть тех сказок, которые составляют теперь общее достояние индо-евромейских народов, сначала перешла из Индии вместе с буддизмом к Монголам, потом Монголами занесена к Славянам, а от них уже перешла на Запад». Когда я писал эти строки, мне, конечно, еще не снилось, что скоро появится руд, в котором теория Бенфея применена будет к нашим былинам — также оказывающимися у н. Стасова только занесенными к нам из Индии в различных буддийских изводах, чрез посредство Монголов и Тюрков. Между тем провозвестником г. Стасова уже тогда бы мне мог служить почтеннейший А.А. Шифнер, на которого я, впрочем, и указал в том же месте моей книги: «Как будто под влиянием этого (т.е. бенфеевского) взгляда и академик Шифнер в своем предисловии к изданному недавно монгольскому сборнику «Шадди Кур», высказал мнение, что в сказках, здесь заключающихся, мы «знакомимся не только с образцами монгольской и калмыцкой поэзии, но и с источниками самрй древне-русской поэзии». Надо заметить, впрочем, что этот бенфеевский способ объяснения сходств заимствованием — в сущности только Бенфеем видоизмененный очень странный способ. Им пробавлялись в течение XVIII в. во Франции, кони же его скрываются в младенческом периоде науки древнеклассической: на основании этого способа уже Иродот — все сходное у греков с египтянами объяснял заимствованием первыми у последних[20]. Вот против такого-то престарелого способа, еще не совершенно вымершего и при Я. Гримме, и высказывается этот великий ученый во втором из эпиграфов, помещенных у меня на заглавном листе. Вся сила переворота, совершенного им в науке и направленного одною из самых видных своих сторон именно против этого способа, не помешала этому последнему снова вынырнуть у замечательного свою ученостью Бенфея, против чего успел еще высказаться в последних своих трудах и сам Гримм. Но собственно старина того способа, к которому возвратился Бенфей, еще не могла бы служить доказательством его неверности. Мало ли что могло казаться совсем устарелым, вполне отброшенным, и потом опять возникать и не без основания властвовать над умами. Но надо во-первых заметить, что Бенфею после великого Гримма пришлось быть весьма осторожным: он ограничился только сказками, да и тут попадаются у него оговорки, что это касается многих, но все-таки не всех сказок. Нашим же русским бенфеям можно было обойтись и без особенной осторожности, при отсутствии в нашей юной науке устойчивости и определенных руководящих преданий. Но замечательно, что первый у нас представитель Бенфея, г. Шифнер, очень скоро отказался от мнения о монгольских источниках русской поэзии. На мнение это я ему возразил еще и до выхода моей книги о русской словесности в разборе сказок А.Н. Афанасьева, помещенном в XXXII присуждении Демидовских наград. Но оказалось, что почтенный академик успел уже отказаться от недавно заявленного им мнения или, вернее, высказать совершенно другое в своей оценке сборника г. Радлова (См. в № 287-м СПБ. Вед. отчет об акад. нап. 10 Ноября 1864). Тут уже он заметил, что многое у Монголов и Тюрков могло, совершенно несогласно с Бенфеем, перейти к ним с Запада, т.е. от нас. Вот по поводу этого обстоятельства, в том же примечании к моей книге о русской словесности (стр. 142), я уже высказал следующее: «Так как, вследствие, вероятно, той сжатой формы, какая требуется в отчете, новое мнение г. Шифнера выражено в общих чертах и представляется, с другой стороны, как бы не лишенным противоречия с его прежним мнением, то нельзя не пожелать, в интересах науки, чтобы почтенный академик высказался относительно этого вопроса определеннее и подробнее». — Отчасти (хотя все еще очень вкратце) почтенный академик уже и сделал это в своем предисловии к сборнику г. Радлова, где, между прочим, он замечает, что наши русские сказки записаны в разных концах России, и нередко оказывается, что именно там-то, куда почти вовсе не проникала монгольская власть, и встречаются самые замечательные сходства с чертами восточными.

    «Но я спрошу, заключает г. Шафнер, делали ли себе, говоря о влиянии монгольского владычества, довольно ясный отчет в том, как далеко простиралось у самих Монголов во время их нашествия, влияние буддийской образованности, как далеко могла она впоследствии проникнуть на запад? Были ведь, к счастию, и другие пути, кроме завоевания и ига, для перенесения светлых произведений восточного воображения на запад, — я разумею пути торговые. Но по такому-то пути с другой стороны нередко переносились и с Запада на Восток через Балтийское море и север России, особливо же посредством торговли с Биармиею и Новгородом, вместе со всеми другими товарами, и произведения творчества — таким образом проникавшие в самую глубину Азии; посредниками же могла тут быть в обе стороны отважные и предприимчивые торговые люди Новгородские, вслед же за ними казаки с их чутким и свежим, с одной стороны восприимчивым, с другой сообщительным (mittheilsam) духом. Сюда же могут быть отнесены и многочисленные неохотные переселения как мужчин, так и преимущественно женщин, являвшихся ужасным следствием многочисленных войн, но в свою очередь содействовавших тому, чтобы семена западной образованности пересаживались на восток».

    Можно бы было только изумиться такому быстрому изменению во взгляде почтенного академика. Но тот же самый сборник г. Радлова вскоре после того послужил одним из тех главных запасов эпических, при сравнительном объяснении которых другой, уже русский ученый, В.В. Стасов, твордой стопою пошел применять у нас те же бенфеевские пути, с которых так рано и так внезапно свернул академик Шифнер. Своим «Происхождением Русских Былин», напечатанным в Вестнике Европы 1868 г., наш несомненно начитанный и одаренный остроумием археолог поставил у нас бенфеевскую теорию на ноги, а в ответной его заметке на мою критику (попущенной в Петербургских Ведомостях) она заведена им так далеко, что и весь западно-европейский эпос (не одни сказки) стал представляться заимствованным, как и наш, с востока. Не знаю, был ли бы доволен такою смелостью своего русского представителя сам Бенфей, или же счел бы нужным сдержать его славянский пыл и размашистость, — но почтенный академик Шифнер, вполне верный своему взгляду, высказанному по поводу Радлова, и вполне, по-видимому, отказавшись от взгляда, заявленного им по поводу «Шиддикура», академик Шифнер, говорю я, решительно высказался против г. Стасова в той самой оценке его труда, которая вошла в отчет о присуждении демидовских наград. «В заключение своей рецензии, сказано в этом отчете, г. Шифнер замечает, что г. Стасов не успел доказать восточное происхождение русских былин, совершившееся будто бы в сравнительно довольно позднее время, т. е. начиная с ХIII в. через влияние монгольских и тюркских племен, обладающих большим числом древне-азиатских мотивов в позднейшей буддийской редакции.... Должно напротив того признать, что буддийская редакция древнее других редакций и ближе к древне-арийским первообразам, так что уже этим самым могло бы объясниться то большое сходство, которое г. Стасов находит в них с некоторыми чертами русских былин»[21]. Правда, из этих слов академика Шифнера я выпустить в двух местах частицу хотя, связующую эту первую и совершенно особняком стоящую часть его суда со второю, которая без такого хотя представилась бы даже, и в смысле лишь грамматически понимаемой логики никоим образом не вытекающею из первой. «Тем не менее, начинается у г. Шифнера (как оно грамматически и следует после хотя) вторая часть его приговора, тем не менее.... заслугой его (г. Стасова) надобно признать критический взгляд на русских богатырей. Восстав против выводов прежних исследователей, усиливавшихся видеть в Добрыне, Илье Муромце и других богатырях представителей разных сторон древне-русского быта, г. Стасов заставил правильнее взглянуть на особенности нашей эпической поэзии, подлежащей впрочем общим законам этого рода народного творчества»... Я же позволю себе быть лишь последовательным (не в одном грамматическом, но и в логическом смысле) и из первой половины приговора г. Шифнера сделать иной совершенно вывод — единственно возможный, сколько я понимаю. Если г. Стасов восстал против своих предшественников во имя теории, по собственному суду г. Шифнера оказавшейся несостоятельною, если г. Стасову не удалось (или, как немножко двусмысленно выражается г. Шифнер, он не успел) доказать восточное происхождение русских былин, не удалось даже при помощи объявления буддийских редакций позднейшими, тогда как, по мнению специалиста, самого г. Шифнера, они напротив того оказываются древнейшими, — ежели все это так, то — предшественники г. Стасова остаются не опровергнутыми, заимствованность русского эпоса недоказанною, т. е. вполне на ногах остается мнение об его самобытности и народности, а русским ученым и после труда г. Стасова представляется самое законное основание делать из русского эпоса выводы о русском быте, и удерживать их от этого может разве одержимость боязнью каких бы то ни было выводов. Вот на этом-то основании и я считаю себя в праве, издавая хотя бы и после г. Стасова книгу о русском эпосе, приходить в ней к выводам о русском быте — делая их, разумеется, собственно из таких черт в былинах, которые, на основании сравнительного приема, оказываются чертами, имеющимися, в общей своей связи, собственно в нашем эпосе. Так как труд мой — сравнительный, то мне и придется нередко рассматривать обильные сравнительные данные г. Стасова — во-первых их проверяя, во-вторых же, когда проверка окажется в их пользу, даже прямо пользуясь ими — но совершенно в особом, совсем не бенфеевском смысле, лишь иной раз, быть может, признавая и частную пригодность этого последнего. Значение, какое получает подновленный Бенфеем прием в европейской науке, и известное влияние его на некоторых учеников Гримма заставляет меня отнестись к этому приему внимательно и добросовестно, и постараться доказать всю его несостоятельность в том, слишком обобщительном смысле, какой ему придают, а не ограничиваться одним голословным его отвержением — как приема уже не нового.

    Но прежде чем перейти к моему сравнительному труду, считаю нужным сказать еще несколько слов о самом слове былина, о тех, кем пелись в старину былины, и наконец о том богатырском роде, который они воспевают.

    На древность слова «былина» обратил уже внимание г. Майков. На основании известного приступа певца Игорева «начяти же ся тъй песни по 6ылинам сего времени, а не по замышлению бояню», он совершенно основательно предполагает, что «былины, как особый род эпоса, существовали в , нашей народной поэзии уже в XII в.» и что «содержание их заимствовалось из показаний современности»[22] ). Другой вопрос — насколько слово былина употребительно и теперь в народе — даже в тех местностях, где былины поются. По свидетельству г. Барсова, сами олонецкие певцы былин обыкновенно называют их старинами, — выражение, в своем роде меткое и даже с оттенком сродным (старое ведь и есть былое). Кроме же того народ вообще называет этот род произведений и просто песнями , многозначительно противопоставляя их сказкам в следующем изречении, давно уже истолкованном К.С. Аксаковым: «песня быль , а сказка складка ». Но ведь таким образом в народном толковании слова песня заключается то же указание на былевую , действительную основу, тогда как «складка» очевидно соответствует тут «замышленью боянову». И так, в народе и до сих пор хранится тот же разграничительный взгляд XII столетия.

    Уже Л.Н. Майков останавливал свое внимание и на вопросе: кто пел в старину былины? Доискиваясь ответа, он указывал на свид. жития Феодосиева о многих игравших и испускавших гусельные гласы пред князем и приводивших в смущение преподобного. (Для истолкования слова игравшие в смысле певшие можно бы привести теперешнее народное выражение играть песню , хотя она при этом просто поется.) Далее указывается у того же ученого на относящиеся к периоду до-татарскому обличения нашей духовной письменности против скоморохов, гудцов и игрецов и против пения ими песен бесовских или мирских. «Соответственно этим показаниям, замечает г. Майков, и в былинах Владимирова цикла мы находим веселы молодцев, гудошников и скоморохов (или лиц, переодетых скоморохами) на княжеском пиру[23] ). Они поют и играют на звончатых яровчатых гуслях или гудке. Далее, приводя свидетельство былины про то, как Ставр стал «игр играть, напевок припевать про стары времена и про нынешни и про все времена досюлешны», г. Майков подтверждает этим предположение, что «между этими песнями разумеются и эпические, нечто в роде нынешних былин». Сверх того приводится у него же и свидетельство новгородской былины про Садка о греховности таких мирских песен, напоминающее взгляд духовной письменности и подтверждающее тождество песен, ею подразумеваемых, с теми, какие приписываются певцам в былинах. Наконец г. Майков приводит заключение одной былины Кирши Данилова:

    Где-ко пива пьем, тут и честь воздаем,

    Тому боярину великому

    И хозяину ласкову.

    Это дает ему повод окончательно отождествить тех певцов, про которых говорится в нашей духовной письменности, с древними певцами былин. Слушателями их были, по мнению г. Майкова, те, для кого создавались эти произведения народной поэзии. «Это был — впрочем не исключительно — класс высший, т.е. княжеская дружина... Самое содержание былин, по большей части воспевающее приключения богатырей-дружинников, и, в противоречие летописям, совершенно умалчивающее о военных подвигах самых князей, только подтверждает то соображение, что военный, богатырский эпос былин возник и первоначально существовал в кругу княжеской дружины ...» [24] Вот с чем, мне кажется, довольно мудрено согласиться. Не прославляя князя, ставя его совершенно в тень, былины столь же мало прославляют и его дружину, которая должна разуметься в былинах под окружающими его и также совершенно безличными и ничтожными князья-боярами, иной раз даже прямо осмеиваемыми. Былины слагались не про них, а про дружину земскую богатырскою, а потому если они и пелись в присутствии дружинников княжеских, то пелись вместе с тем и в присутствии самого князя — в те самые отдаленные, начальные времена нашей истории, когда еще отношения народа к князю были отношения совершенно простые и уже ни мало не подобострастные. Надо полагать, что уже при самых первых признаках усиления и осуровления власти, а также и первых зачатках ее обзаведения двором и возникновения боярства служилого, эпос наш перешел в народ, сделался исключительно его достояньем: только в таком случае может быть объяснено все ничтожество эпического Владимира и его бояр — ворон и вся сила превознесения крестьянского богатыря Ильи Муромца. И в этом отношении, как во многих других, эпос наш резко отличается от западно-европейского, который действительно создавался и пелся для рыцарей в замках, и только позже, гораздо позже, перешел, не смотря на свой рыцарский дух, к народу, как более или менее уже праздная забава для его воображения[25].

    Мне остается только взглянуть на значение того общего прозвища, каким обозначаются лица, действующие в былинах — эти одаренные избытком сверхчеловеческих сил, хотя уже поставляемые нередко на историческую почву — богатыри. Уже г. Майков обратил внимание на то, что они упоминаются и в летописи, как участники древнейших событий, не идущих далее XIII в. Между тем уже не со вчерашнего дня стали у нас доказывать, что слово богатырь — не русское, а татарское, Вот что значится относительно этого уже в Плюшаровском Энциклопедическом Словаре: «Богатырь — слово языков монгольских, в которых оно произносится багадур, батур, батор, бегадар, распространенное ныне по всему востоку, значит ирой. Титул богатырей получали у Монголов и Турок удалые воины, которые трижды вторгались первые и поодиночке в неприятельские ряды, и убивали по крайней мере одного человека...[26] Получивший титул богатыря присоединял его к своему имени, как у нас титулы граф или князь. Многие государи носили его». Такого же взгляда на происхождение слова богатырь держится, по-видимому, даже В.И. Даль, в словаре которого после этого слова значится — татр ., т.е. татарское[27]. Совершенно другое, чисто русское производство этого слова предложено было покойным Д. Щепкиным в его даровитой, хотя и весьма странной, во многом, книге — «об Источниках Русского Баснословия». Вот это-то производство усвоено было и мною еще в первом издании моего «Опыта. Истор. Обозр. Русск. Словестности»: « богатырь — богато одаренный, силами обильный , т.е. слово это от одного корня с богатство , а также и с бог, божественный : богатыри — это, стало быть, люди, одаренные богатством, божественным изобилием сил»[28] ). Такого же мнения держится и г. Буслаев, говоря в своей статье о богатырском эпосе: «хотя современники князя Владимира слывут богатырями , но, без сомнения, это название перенесено на них от лиц древнейших, титанических, потому что богатырь происходит от слова бог через прилагательное богат , и собственно значит существо, одаренное высшими божескими преимуществами, как герой, происшедший от бога ... И так богатырь есть не что иное, как собственно русское название тех же существ, которые в сербском эпосе слывут под общим индо-европейским именем дивов (как латинское dives, богатый, поясняет в примечании тот же ученый, происходит от deus — бог, divus — божественный (от корня div — светать, откуда и наши дивы — богатыри): так и наше богат первоначально имеет смысл мифический, равно как и збожие (то же от слова бог ) в смысле жита и хлеба, а потом имения вообще, богатства[29] ). В дополнение к этому следует обратить внимание и на то, что слово богатырь попадается и в теперешних украинских сказках, и, что особенно замечательно, именно в смысле богатого. «Був соби чоловик дуже богатiй: мав соби богатон айметив и наймечок, що сiяли йому, орали... И вин вiйшов любовав тим, що вин такiй богатирь що вси сiють, а вин тилько дивицца — любуе, що йому орають»[30] ).

    Считаю не лишним после всего этого упомянуть и о замечательных соображениях касательно слова богатырь немецкого ориенталиста Шотта[31] ). Во-первых, указывает он на распространенность этого слова от пределов Угрии и Польши без перерыва до самых Тунгузов, и от Южной Персии далеко за пределы Алтая. Из народов Турганского племени собственно только Монголы восточные удержали гортанный звук в форме baghatur (у других же — batur, batyr, bator, batura). Совершенно явственно слышится этот звук и в русском богатырь, и в польском bohater, и в персидском bahader или behadir. Что касается самого производства слова, продолжает Шотт, то языки туранские не проливают на него ни малейшего света, а приходится прибегнуть к санскритскому bhadra (корень bhand) — радостный, счастливый, отличный. К объяснению же перехода смысла в храбрый, смелый, геройский (или наоборот) может служить романское gaillard, gagliardo, gallarde, в частию и bravo, brav. Впрочем и ново-персидская форма занимающего нас слова значит уже исключительно герой и храбрец . — Шотт вспоминает и о другом еще слове санскритском bhagadhara = обладающий счастием, от bhaga = portio, bona fortuna, т.е. доля, счастье, среhа. Переходя затем к русскому богатырь и к польскому bohater, он находит его, по первоначальному тождеству со словом богатый , более близким к санскритскому, чем персидское behadir. Тем не менее Шотт замечает, что в польском языке богатство отличается от богатырство тем, что пишется bohater, а не bogater, и bogaty, а не bohaty. Надбавка же буквы r не могла сама по себе превратить в одном и том же языке богатого в героя .

    Но выше мы уже видели, что в малороссийском нар. прибавка р даже ни мало не изменила смысла слова: богатирь так себе и

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1