Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Мандарин
Мандарин
Мандарин
Электронная книга666 страниц7 часов

Мандарин

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Cтаринная философская задачка про китайского чиновника-мандарина, которого можно либо уничтожить по своему произволу и обогатиться, либо пощадить его и далее самому прозябать в нищете и безвестности, неожиданно становится весьма важной для главного героя этого романа, отразив серьёзные нравственные проблемы, не чуждые и нынешнему поколению молодых людей.
ЯзыкРусский
ИздательAegitas
Дата выпуска25 июн. 2019 г.
ISBN9780369400512
Мандарин
Автор

Николай Ахшарумов

Родился в имении Д. А. Ровинского близ Кунцева под Москвой — старший из пяти сыновей военного историка генерал-майора Д. И. Ахшарумова; брат поэта В. Д. Ахшарумова и петрашевца Д. Д. Ахшарумова. После окончания Царскосельского лицея (вып. X) в 1839 году поступил на службу в канцелярию военного министерства; в 1845 году вышел в отставку. В середине 1840-х годов слушал лекции в Петербургском университете, изучал живопись в Академии художеств. Был незаурядным шахматистом. Состоял членом Петербургского общество любителей шахматной игры. Умер в 1893 году.

Связано с Мандарин

Похожие электронные книги

«Книги-боевики и книги о приключениях» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Мандарин

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Мандарин - Николай Ахшарумов

    Николай Дмитриевич Ахшарумов

    Мандарин


    osteon-logo

    ООО Остеон-Групп

    Ногинск - 2019 

    Cтаринная философская задачка про китайского чиновника-мандарина, которого можно либо уничтожить по своему произволу и обогатиться, либо  пощадить его и далее самому прозябать в нищете и безвестности, неожиданно становится весьма  важной для главного героя этого романа, отразив серьёзные нравственные  проблемы, не чуждые и нынешнему поколению молодых людей.

    Под редакцией и при адаптации текста С.Тимофеева.

    © С.Тимофеев, редактирование, адаптация текста, 2019.

    Н.Д. АХШАРУМОВ

    МАНДАРИН

    РОМАН В ЧЕТЫРЕХ ЧАСТЯХ

    mandarin-titul

    Часть I.

    I.

    Это было в пятидесятых годах... В Петербурге, в начале осени, молодой человек хорошо одетый, вышел из ресторана Дюссо и повернул налево, по направлению к Невскому. На вид ему было лет двадцать шесть или семь; — костюм, походка, лицо не имели в себе ничего особенного. Это была одна из тех ежедневных физиономий, которые часто встречаются в Петербурге, и мимо которых проходишь не обращая внимания, потому что они, как закрытая книга без титула, не говорят о себе ничего. Таких людей у нас много и они составляют особый тип.

    От их нередко еще молодого и с виду здорового, но всегда утомленного и озабоченного лица веет скукою. В них так стушеван всякий оттенок индивидуальности, что они только общим рисунком напоминают людей. Встретить их днем или ночью — почти все равно, потому что подробности ничего не прибавят к общему впечатлению. А между тем это люди как люди и всякий из них имеет свое особое содержание, свой личный характер, который нередко стоит того, чтобы его изучить.

    Но нужно близко знать подобного человека, чтобы выучиться читать у него в чертах лица этот характер, или нужен какой-нибудь особенный случай, который вдруг заставил бы говорить эти дремлющие черты, расшевелив их сильным толчком.

    Такой-то именно случай произошел с господином, вышедшим от Дюссо.

    — Господин Артеньев! произнес низенький, худенький, щеголевато, но скверно одетый и очень смуглый с лица человек, торопливо его обгоняя, и униженно раскланиваясь.

    Тот оглянулся и по мелькнувшему на лице выражению, опытный наблюдатель мог бы легко угадать, что он захвачен врасплох своим кредитором. Мы говорим «легко», потому что хотя выражение это и было мгновенно, но чувство, в нем высказавшееся, так хорошо знакомо многим, что его даже мельком не трудно узнать. Это чувство какого-то маленького, почти ребяческого малодушия, в роде того, которое появляется на лице у нервных людей при виде ложки с касторовым маслом или дантиста с крючком в руке, вежливо приглашающего вас позволить ему взглянуть на больной зуб. Вы знаете хорошо, что никакого особенного несчастья не предстоит, а предстоит только маленькая, весьма короткая и до малейшей подробности известная наперед операция, от которой чувство приличия и здравого смысла не позволяет вам уклониться, одним словом чистейший вздор; но то обстоятельство, что вы должны вынести этот вздор покорно, должны сами влить к себе в горло и проглотить эту гадость, сами открыть свой рот и пустить в него эти чужие пальцы — с холодным, стальным инструментом; вид этого пигмея ласково собирающегося вас высечь и не только по личному своему, но и по вашему собственному сознанию имеющего на то полное право: — все это заставляет вас так постыдно сознать вашу слабость, что в первый момент вы не можете удержаться, чтоб не скривить жалким образом ваше лицо, и вся ваша энергия, весь стоицизм, вся власть над собой могут себя заявить только той быстротой, с которою вы умеете после оправиться.

    Тот господин, о котором у нас идет речь, очень быстро оправился, но маска была уже сдвинута и живой смысл его личной физиономии имел случай высказаться. Это был статный мужчина, с худощавым лицом и щегольскими русыми бакенами. Черты этого лица, на первый взгляд немного усталые, одарены были однако же от природы большою подвижностью, если судить по тому, как легко первое впечатление встречи сменилось на них сухою, самоуверенною и несколько даже насмешливою улыбкою. Узнав человека, который назвал его по имени, он слегка покраснел, и, в быстро опущенном взоре его мелькнули досада и нерешимость; но это был миг и на следующий он встретил большие, черные, жадно уставленные в него глаза, спокойным и твердым взглядом.

    — А! Гиршель!... Вы живы?

    Маленький человек улыбнулся от уха. до уха, оскалив ряд белых, блестящих зубов.

    — Помилуйте, г-н Артеньев, — на что же мне умирать? Я не старый еще человек.

    — Да, это правда, но, шутки в сторону — срок вышел уже с месяц тому назад, а я вас не вижу: Я думал, уж не случилось ли с вами чего-нибудь.

    — Ничего, слава Богу... хм... — Гиршель откашливался, придумывая как бы ему поскорее свести разговор на серьезный тон, потому что был вторник и уже пятый час, и ему надо было поспеть на биржу. — По этой бумажке, в 1240, — начал он ёжась и потирая руки, — как вам угодно будет?

    — Да также, я думаю, как и вам.

    — Прикажете получить?

    — Да как хотите; пожалуй и получить, если вы непременно желаете; но вы г-н Гиршель, хитрый человек, вы никогда не скажете прямо, чего вы желаете.

    — Ай нет, г-н Артеньев, сохрани Бог! Я всегда по совести. Честное слово — деньги нужны.

    — Ну вот видите, вот и врёте. На что вам деньги? Что вы, любовницу, что ли, содержите?

    — Фуй, полноте, — вы все шутите.

    — Или в карты идете играть?

    — Я не играю.

    — Ложу, что ли, жене абонируете?

    — Куда нам, помилуйте!

    — Однако, я видел вас прошлой зимой, во втором ярусе.

    — Свой человек пригласил.

    — Ну вот, значит, я правду говорю, что деньги вам не нужны.

    — А нужны же; дельце такое есть.

    — Какое дельце?

    — Подряд.... Залоги требуются:

    — Полноте; это вы сейчас выдумали. На что вам подряды? Никакой подряд вам не даст того, что вы лупите с нашего брата: верных шестьдесят на сто.

    — Верно, изволите видеть, г-н Артеньев, только то, что в кармане лежит.

    — Ну да; а я разве не это самое, говорю. Только не надо понимать вещи буквально. Деньги ваши в руках у человека, который не может допустить, чтобы вы на него подали ко взысканию; и вы понимаете отчего не может. Ну скажите, не все ли это равно, что они в вашем кармане?

    — Ай — нет; это, ей Богу, не все равно.

    — Ну да, конечно; только вся разница в том, что в вашем кармане они протухнут, а у меня растут... Полноте воду толочь — говорите сразу: — согласны вы пересрочить?

    Гиршель замялся...

    — На месяц уж так и быть, г-н Артеньев.

    — Подите вы к черту на месяц! Что вы, дурачите что ли меня?... Пишите по 1-ое Марта и приносите завтра, в 10 часов, поутру.... Прощайте.

    — А нельзя же, г-н Артеньев, — ей Богу нельзя! — кричал ему вслед жалобным голосом маленький человек, но Артеньев ушел.

    Повернув за угол, на Невский проспект, он оглянулся и убедясь, что его кредитор отстал, вздохнул полною грудью. Вся напускная беспечность мигом исчезла с его лица и на нем появилось опять то же самое выражение досады, стыда, тревоги и нерешимости, которое промелькнуло при встрече с Гиршелем.

    — Будет ли когда-нибудь этому конец? думал он, — или я вечно буду ходить на привязи у этих жидов и питаться их нищенскими подачками... Ведь есть же люди, у которых над головой не висит срок уплаты и которые не имеют нужды вертеться как провинившаяся собака под плетью, думая постоянно только о том, как бы тебя не высекли...

    Щегольская коляска, запряженная парою пегих, кровных коней, едва не наехала на него в ту минуту, когда он, занятый этими горькими мыслями, переходил на другую сторону.

    — Стой! Стой! закричал кто-то под самым ухом его. — Артеньев! Куда вы?

    Он оглянулся и увидал в коляске опять знакомого. Но этот второй был непохож на первого. Он был отлично одет, имел на руках свежие лайковые перчатки, на голове круглую, модную серую шляпу, в глазу — лорнет. На молодом, почти детском еще лице его выражалась смесь школьной шутливости с чувством какого-то сдержанного довольства собой и добродушного, вежливого пренебрежения ко всему окружающему.

    — Артеньев! Куда вы?

    — Покуда еще не знаю.

    — Поедемте на Аптекарский, обедать к Петру Васильевичу.

    — Да я уж обедал.

    — Где?

    — У Дюссо.

    — Эх, жаль! Да куда вы, постойте; — я сию минуту... Зайдемте в английский магазин.

    — А ну вас и с вашим английским! Что я там буду делать?... Прощайте...

    И бросив желчный, озлобленный взгляд на удивленного этой выходкой юношу, он прошел мимо. Зависть кипела в его душе...

    «Вот, думал он, мальчишка!.. только что вышел из школы, от роду ни о чем не думал и не старался, а живет уже так, как я никогда не буду жить!.. Почему он имеет право кататься по островам в этой изящной коляске и сорить сумасшедшие деньги по магазинам, а я должен беречь каждый грош и считать себя счастливым, если удастся нанять оборванные пролётки с извозчичьей клячей каким-нибудь гривенником дешевле?... Какая магическая черта отделяет меня от этих счастливцев и где то волшебное слово, которое дает возможность перестудить ее, не рискуя попасть под эту другую плеть... уголовщину?... Эх, если бы одного желанья было достаточно, чтобы отправить к праотцам этого юношу и спокойно занять его место в его экипаже, на мягких рессорных подушках, засесть в его щегольскую квартиру, ощупать в своем кармане его бумажник!.. Кто устоял бы против такого соблазна?..»

    И он вспомнил задачу Руссо о Мандарине.[1]

    — Что ж! думал он. — Я пожалуй и сам Мандарин, и конечно не из последних... И, я пари держу, этот юноша, в свою очередь, не шутя завидует мне. Он может быть отдал бы с радостью треть своего состояния и эту коляску с парою пегих в придачу, если б он мог, в другом отношении, занять мое место. С этой точки смотря, мы пожалуй и квиты; но разница в том, что он может догнать меня, и когда-нибудь непременно догонит, пожалуй даже обгонит, а мне никогда его не догнать. Тут есть предел, который при самом дурацком счастье, — я не могу перейти. При самом дурацком счастье, мне нужно еще лет шесть, чтобы едва-едва поквитаться с прошедшим: а между тем это прошедшее было вовсе не глупо и никаких ошибок в нем не было сделано, в которых я должен бы был обвинять себя. Ошибка вся в том, что другим дано даром, то, что я должен брать с бою, что другие имеют в самом начале игры, то что я могу получить только тогда, когда свечи погасят и все проигравшие и выигравшие отправятся спать... Но черт ли в выигрыше, когда человек устал и ему хочется спать?.. И не умнее ли помириться на половину, на четверть, хоть на десятую долю, лишь бы иметь ее во время?.. Вот вопрос, о котором стоит подумать. И этот вопрос на очереди... Нужно решить его не откладывая; нужно найти какой-нибудь выход — из этого рабства, из этого унизительного, нелепого положения; — и сделать это теперь же, не дожидаясь, пока увязнув по горло, станешь захлебываться...

    Подстрекаемый этими мыслями, как бичами, Артеньев шел скорым шагом по Невскому и был уже у Пассажа. Густая толпа прохожих стеснила его: шум, говор, крикливые голоса разносчиков, гром подъезжающих экипажей и перебранки извозчиков, все это вывело его из задумчивости. «Что же я так иду?» — пришло ему в голову. «Неужели еще день терять в нерешимости?.. Нужно хоть почву ощупать, хоть убедиться, что дело это действительно так легко, как оно кажется...»

    Он нанял извозчика и минут через десять, остановился в Грязной, у дверей небольшого, одноэтажного, ветхого с виду домика, с палисадником, в котором росло несколько жидких кустов рябины, почти без листьев. Он не успел позвонить; его увидели из окна: и отворили в ту же минуту.

    — Что, как Михаил Иваныч? спросил он.

    — Да все так же, сударь, — лежат.

    — Не лучше?

    — Нет, все по прежнему.

    — А Нина Михайловна, дома?

    — Дома, пожалуйте.

    Он вошел...

    Но мы должны сказать несколько слов о нем и о его положении, прежде чем мы узнаем — зачем он пришел в этот дом и как он был принят в нем.

    II.

    Платон Николаич Артеньев не далее как шесть лет назад кончил курс и поступил на службу по Министерству X..., где он в короткое время, успел обработать свои делишки весьма недурно. «Быстро пошел!» говорили о нем в известных кругах, а между тем этот быстрый ходок не имел ни известного имени, ни значительных связей и потому, приписав даже главную долю его успеха счастью, остальную нельзя было не признать результатом личных его способностей. Это он сам понимал лучше всех и это скоро расшевелило в нем надежды, которые несмотря на всю первоначальную их неясность, простирались уже весьма далеко в ту пору, о которой теперь идет речь.

    Артеньев принадлежал к одному из тех мелких дворянских семейств, предки которых переселились в столицу Бог знает когда и откуда и нажив себе небольшие средства на службе, успели выйти из сферы чиновного труженичества. Дед его имел каменный дом в Коломне, деревню и небольшой капитал; но со смертью его, все это разошлось по разным рукам и на долю отца досталось только одно село в Новгородской губернии, которое приносило однако же недурной доход. Но отцу его не везло на службе и имение было заложено, а деньги, вырученные залогом, прожиты. Небольшой остаток того и другого, да скромная пенсия унаследованы были по смерти его вдовой с двумя дочерьми и сыном, в ту пору только еще окончившим курс в гимназии. А между тем столичная жизнь дорожала год от году, и все это вместе с привычками доброго старого времени, довело наконец Артеньевых до положения очень стесненного. Крутых перемен впрочем не было; — жизнь ухудшалась медленно, постепенно и так, что никто, кроме старухи матери, не мог хорошенько вспомнить, когда именно стало хуже; — когда, например, сдали просторную, старую их квартиру, когда был продан свой экипаж и стали ездить сперва в наемных каретах, а потом и на мелких извозчиках, торгуясь до отвращения, из-за какого-нибудь пятака?.. Когда вместо повара нанята кухарка?.. Когда последний лакей отпущен и место его пополнено лишнею горничною!.. Когда перестали абонироваться в опере, и открытый стол по воскресным дням заменен скромным чаем?.. Еще менее молодежь, не знавшая никаких забот по хозяйству, способна была понять, каких трудов стоило бедной старухе сводить концы с концами, и сколько бессонных ночей она проводила, раздумывая о будущей участи двух ее дочерей, взрослых девушек. Все чувствовали, однако, что жизнь стала хуже и все более или менее помнили, что прежде, при деде и при отце, было как-то совсем не так, как-то гораздо шире, привольнее, веселее и дома, и между людьми. Особенно сильной тревоги однако это не возбуждало ни в ком по той причине, что не в одном семействе Артеньевых совершался этот процесс обеднения. Весь видимый уровень жизни кругом, между их родственниками и ближними, опускался мало-помалу, ровно и нечувствительно для ежедневного наблюдателя, но в общем итоге очень заметно, так что никто не имел основания считать себя исключительно обойденным судьбою. Были однако же исключения.

    Были, в прежнем кругу Артеньевых, два-три знакомых семейства, которые пошли в гору и через них-то они имели возможность измерить то расстояние, которое начинало их отделять с каждым годом все дальше и дальше от образа жизни людей достаточных. Прежде такого различия не было или по крайней мере оно не так резко бросалось в глаза. С большим светом и с высшею сферою чиновной аристократии никто из них не был знаком, а те из знакомых, которые стояли немного повыше их, соответственно с этим и жили немного пошире. Не было обязательных требований, систематически связанных между собой, и таких чересчур уже дорогих затей как нынче, или по крайней мере действительно дорогие статьи были всегда статьи особые, и роскошь не обхватывала еще всего строя жизни от разорительного убранства гостиной и кабинета до щегольской меблировки передней и не менее щегольского костюма прислуги. Никогда, на памяти даже старухи Артеньевой, в самое лучшее время ее молодости, когда она посещала невестой дом своего покойного свекра, она не видела ничего подобного тому блеску и комфорту, который мелькал теперь перед нею изредка, в домах двух-трех старых товарищей ее мужа... Как удержаться при этом от горьких сравнений и от невольной маленькой зависти!.. Как знать: если бы муж ее был еще жив и если бы счастье было к нему благосклоннее, может быть и они теперь жили бы, если не так роскошно как эти «моты» (она упорно приписывала их блеск мотовству), то по крайней мере не хуже старого... И часто, в беседах с своими дочерьми, старушка вздыхала, объясняя, что единственная надежда ей теперь на Платона, который так хорошо начал свою карьеру. Платон, даст Бог, выйдет в люди и тогда все их семейство поправится. Для всех наступят опять счастливые времена.

    К сожалению, сам Платон, этот будущей избавитель семейства и единственная надежда Артеньевых, смотрел на свое призвание несколько иначе. Он любил свою мать и сестер, — кто же из нас не любит? — но! тащить за собой этот тяжелый багаж отнюдь не имел в виду. Его привязанность к ним была результатом старых привычек детства и старых воспоминаний, которые в новом потоке жизни, его обхватившем, не имели решительно никакого смысла. Это была какая-то жалкая музыка на старом, разбитом, неисправимо расстроенном инструменте, и мотивы ее отзывались болезненным диссонансом в его ушах. Он не имел разумеется никакого жестокого и ясно определенного намерения относительно будущего и отнюдь не рассчитывал бросить свое семейство без помощи, если ему повезет. Но он не считал их дело собственным своим делом и никогда не думал, чтоб мать или сестры могли играть какую-нибудь роль в той сфере, в которой он отводил себе место со временем. Их образ жизни, привычки, понятия, ряд мелких и темных людей, с которыми они были близки и которые составляли их обыденный круг, все это давно было ему не мило, давно стыдило и тяготило его. Он был воспитан лучше, одет изящнее, знаком был с людьми совершенно другого рода, имел другую будущность впереди и потому мысленно выделял себя из всей этой низменной и как он твердо надеялся — временной обстановки.

    Лишения, нужды, заботы семейства, утратившего свой прежний достаток, казались ему мелки и пошлы, насколько они касались других, и оскорбительны, когда ему самому приходилось от них терпеть. Мелкая экономия по хозяйству, над которою он насмехался, называя ее презрительно экономией сальных огарков, — с тех пор как он стал получать на службе хорошее содержание — приобрела в глазах его смысл чего-то чужого и до него не касающегося. Он имел свою комнату с отдельным выходом, и этою комнатой да общей прихожей ограничивались все его попечения о своем доме. О том, что происходило за этой чертой, он мало заботился: в гостиной могла быть ветхая мебель и грязная драпировка, могло валяться на подоконниках какое угодно тряпье, это ему было все равно; но малейшее нарушение чистоты и порядка в прихожей выводило его из себя.

    На дверях общей квартиры прибита была одна доска с его собственным именем, и он никогда, никому из своих новых знакомых не объяснял, что он живет в семействе. Он впрочем и жил в нем только по той причине, что квартира ему обходилась даром, а нанимать особую, на свой счет, он до сих пор не имел средств, но он решил уже мысленно, что он это сделает непременно, при первой возможности. Людей, которые посещали его, он не знакомил с матерью, а когда у него сидел вечером кто-нибудь, то чай подавали к нему в кабинет, и горничная не смела явиться с подносом не переодевшись и не причесавшись как можно старательнее. При всем том, ее появление и в этом виде всегда было ему немного досадно, как некоторого рода улика в глазах посетителя, что строго приличный вид его передней и 'кабинета, есть только натяжка, и что ему еще много чего недостает для того, чтобы жить как следует. Не все из его гостей, конечно, смотрели на это его глазами и многим было решительно все равно — лакей или горничная служат у них за столом; он это знал; мало того, он сам, в минуты философического настроения, смотрел на вещи несколько иначе и считал себя выше этого рода пошлостей. Но он находил нужным играть известную роль для достижения своих целей и эта роль требовала прежде всего поставить себя на такую ногу в глазах товарищей и начальства, чтобы никому и в голову не пришло отнести его, Платона Николаевича Артеньева, к разряду тех чернорабочих, которым на службе дают презрительные названия чижей, бурбонов, хамов и проч. А от этого, — он твердо был убежден, — никакие способности и заслуги не могут спасти человека, если он раз, каким бы то ни было образом, даст повод думать, что его положение в свете ниже того, которое он занимает или стремится занять на службе. Он знал, что с такими людьми не сближаются, и вне обязательных отношений не хотят иметь никакого дела, потому что считают их общество неприятным и непристойным. Что их заваливают работой, если они способны, но не дают им ходу, потому что способных людей немного и их предпочитают употреблять как орудие, нисколько не опасаясь, что это орудие отобьется от рук, — и еще потому, что их подчиненная роль на службе признается единственною приличною им сферою деятельности, а скромные материальные выгоды и некоторый почет с нею связанные, более чем достаточною наградою для бедняка — un pauvre diable, — который, вылез из грязи и живет своим маленьким жалованьем в десять раз лучше чем он когда-нибудь жил или мог бы надеяться жить, если бы он не имел счастья им пользоваться.... Истина эта открылась Артеньеву сразу, на первых шагах его служебного поприща; но эта была одна из простейших, и он скоро пошел несравненно далее, скоро усвоил себе все тонкости, всю мастерскую сноровку своего цеха, тайны которого достаются иным, в полном объеме своем, только годами тяжелого опыта. Он одарен был способностью чутко и быстро сообразить, что именно требуется от человека в известной сфере его обстановки, и между этим требуемым отличить сразу главное и существенное. Руководясь этим тонким чутьем, он скоро смекнул, например, что слишком явное рвение и усердие к делу, вообще говоря, не годится, потому что оно служит уликою или работника по призванию или стремления отличиться и угодить, которое, в свою очередь — необходимо предполагает решимость быстро опередить других и заставляет смотреть на товарища или помощника как на опасного конкурента. Поэтому, исполняя безукоризненно все относившееся к его прямой обязанности, он не прикладывал особенного старания к таким вещам, которые всякий другой, на его месте, мог выполнить одинаково хорошо. Он делал, или по крайней мере показывал вид, что делает, обыденное дело свое шутя, как работу не стоящую ему никаких усилий и не требующую почти никакого внимания. Но когда ему поручали что-нибудь сверх или свыше его обыкновенной роли, тогда Артеньев весь уходил в свою задачу и не жалел ни времени, ни труда, чтобы исполнить ее как можно лучше. Откуда он почерпал все нужные ему по его части сведения, это было известно только ему одному; но он никогда, никому не казался неопытным новичком, который учится делу, и ни один деловой вопрос, к нему обращенный, не успевал его захватить врасплох, неприготовленным к совершенно спокойному и нередко даже шутливому, но всегда обстоятельному ответу.

    Сам он не спрашивал никого, ни о чем, если только была какая-нибудь возможность обойтись без вопроса, и никогда в промежутках занятий не начинал разговоров о деле. Но когда ему приходилось случайно в них принимать участие, то всегда — и при этом тоже по видимому случайно — оказывалось, что он знает гораздо более по своей части, чем из своих занятий он мог бы узнать, мало того, что ему хорошо знакомы вещи, далеко выходящие за черту его служебной специальности; но то, что он говорил о них, высказывалось обыкновенно шутя, мимоходом и как будто бы нехотя, как говорят о предмете люди, не желающие обнаружить всего, что им известно. Наоборот, в разговорах совсем не касающихся до дела, он очень охотно и ловко брал на себя главную долю инициативы, и по его живому, одушевленному тону, можно было подумать, что жизненный интерес его был гораздо шире сферы его служебной деятельности, что у него нет никаких необходимых расчетов и целей, исключительно с нею связанных, одним словом, что он, Платон Николаич Артеньев, вовсе не поглощен своею службою, из чего уже косвенно всякий имел право вывести, что он от нее не зависит. О знакомых своих он говорил только тогда, если их имена могли быть с какой-нибудь стороны известны в кругу его собеседников, а о таких, которые независимо от его личного вкуса и собственного избрания, достались ему от предков, осторожно умалчивал.

    Сам он всегда одет был просто и без щегольства, но совершенно прилично — и принимал все меры, чтобы никто не мог встретить его в кафе, в театре или на улице рука об руку с человеком, одетым скверно или двусмысленно, .если только последний не искупал грехов своего костюма какой-нибудь яркой и выдающеюся особенностью своего положения в жизни. Его обращение с лицами, принадлежавшими к кругу его служебной деятельности, было непринужденно и вообще говоря не обнаруживало резких оттенков различия; а между тем различие было, и очень существенное, но оно не имело почти никакого видимого соотношения с формальными ступенями служебной градации. Слова: начальник, товарищ и подчиненный не имели, в глазах Артеньева, почти никакого прямого смысла. Для него существовало на службе только два сорта: люди, с которыми позволительно было сближаться, и люди, с которыми это было непозволительно. С последними он держал себя холодно и далеко, но безукоризненно вежливо, с первыми совершенно бесцеремонно и иногда даже нахально, но всегда осмотрительно и обдуманно, потому что в числе их существовали лица, добрым расположением которых он дорожил, и с этими-то последними обращение его было неподражаемо ловко. Никакой явной уступчивости или услужливости, тем меньше заискиванья с его стороны и признака не было, напротив — он часто играл перед ними роль фрондера и человека, по живости темперамента, неудержимого на язык; но эта роль не шла дальше поверхностного столкновения на мелочах, до которых ни им, ни ему, в сущности не было никакого дела, и никогда не переступала известной черты, дойдя до которой вдруг обнаруживалось, что он, Артеньев, настаивает как раз на том, чего именно от него требуют и что один только новый, оригинальный взгляд его на вопрос был причиною несогласия, при чем лицо, имеющее власть настоять на своем, видя сущность своего требования так мастерски оцененною и доказанною, обыкновенно смягчалось и спешило, с своей стороны, сделать кое-какие уступки.

    Не следует думать однако, что вся эта тактика была у него результатом какой-нибудь строго обдуманной и применяемой неуклонно, на каждом шагу, системы. Платон Николаич был от природы вовсе не систематик, а скорее артист, руководимый в выборе средств и приемов одним только тонким чутьем. Как даровитый скрипач, не имеющий времени и возможности рассчитать каждый удар смычка, а между тем владеющий им без ошибки, он не обдумывал наперед своего поведения в виду обыденных, мелких случайностей, вполне доверяясь относительно их минутному вдохновению, и может статься по этой причине он в мелочах почти никогда не делал ошибок. Но там, где ему приходилось обозревать свой извилистый путь к далекой и очень неясной цели, сообразуя его изгибы с линией общего направления, там он конечно не мог обойтись без дальновидных расчетов и тут-то ему случалось делать большие, но к сожалению почти неизбежные промахи.

    Один из подобных промахов состоял в том, что он, как и все молодые люди, одаренные пылким воображением, не разглядел хорошенько издали затруднений, какими бывает обыкновенно замедлен самый блестящий успех. Кроме стола и квартиры, он не мог ожидать никакой материальной поддержки от своего семейства, а между тем он вынужден был, как мы уже знаем, играть роль человека достаточного. Необходимо было иметь безукоризненное белье, перчатки, шляпу, заказывать платье у лучших портных, носить дорогой бобер зимою, ездить на дорогих извозчиках, наконец посещать рестораны, клубы, театры, оперу, чтобы не иметь вид медведя, вынужденного скрываться в своей берлоге или несчастного бедняка, которому закрыт доступ во все сколько-нибудь блестящие сферы жизни. И это только на первых шагах, а впоследствии, когда у него завелись знакомые, само собой разумеется из круга светской и самой достаточной молодежи между его сослуживцами, стали необходимы еще и другие, гораздо более чувствительные расходы. Необходимо было отделать свой кабинет и переднюю, так, чтобы дома не совестно было принять людей, отроду не знакомых ни с какими стеснениями, людей, в глазах которых бедность имеет смысл презрительный и постыдный. И с такими людьми надо было согласоваться во многом, чтобы они не чуждались его как прокаженного. Нельзя было например постоянно отказываться когда они зовут обедать к Дюссо; или: есть устрицы к Елисееву; когда упрашивают сесть в карты, надо сесть в карты; когда предлагают или просят раздать билеты на благотворительный концерт или лотерею, надо принять; когда спрашивают: где будешь жить летом, на даче, можно пожалуй сказать, что не терпишь дачи; но когда приглашают к себе на дачу, нельзя не приехать; а чтобы явиться на дачи прилично, надо иметь особый, летний костюм, который негоден ни к черту дальше шести недель петербургского лета... Само собой разумеется, что 500 рублей, которые он получал на первых порах, не могли покрыть и половины всех этих требований, а между тем уклониться от них, с его точки зрения, казалось так же бессмысленно, как отказаться от быстрого выигрыша за недостатком какого-нибудь двугривенного, чтоб заплатить за право войти вместе с другими, в тот избранный круг, где происходить большая игра. Испортить из-за тупой, близорукой, мещанской расчетливости все свое будущее, пойти пешком, когда другие вокруг собираются ехать на рельсах, записаться в разряд людей, сидящих десятки лет за черной работой и оканчивающих свою карьеру на высоте какого-нибудь начальника счетного отделения, ему, молодому, способному, бойкому человеку, казалось чем-то в роде самоубийства.

    Если служить, думал он, то служить не иначе как в первых рядах, а то лучше и не соваться на эту дорогу, лучше уехать в Сибирь приказчиком на какой-нибудь прииск, сделаться стряпчим, ходатаем по делам, наконец хоть примазаться к какому-нибудь откупщику или заводчику: — все лучше чем осудить себя, в двадцать два года, на это безвыходное отсиживанье спины и поясницы, без всяких шансов отличия, без всякой надежды на быстрый успех...

    «Богадельня!» твердил он презрительно сам себе. — «Приют для убогих и неспособных!..»

    И за тем, разумеется, весь вопрос состоял только в том: откуда добыть излишек, необходимый ему на первое время, пока его жалованье не успеет покрыть всего, и не избавит его от ежегодного дефицита. Расчет казался до крайности ясен и прост. Он состоял в пополнении настоящего недостатка на счет будущего избытка и мог быть оправдан разумной надеждою, что каждый сверхсчетный рубль, затраченный с толком и вовремя, со временем непременно окупится впятеро и следовательно вознаградит с излишком за неизбежную убыль, связанную с реализацией будущих благ.

    Такая реализация, вначале, не представляла больших затруднений. Имение, оставленное семейству покойным отцом, было недавно еще перезаложено и за уплатой кое-каких долгов, в руках у старушки Артеньевой осталось еще тысячи две, которые она берегла как последний оплот, на случай какой-нибудь непредвиденной, крайней нужды. Но сыну не трудно было ее убедить, что именно такой случай и предстоит теперь. Ему открыт был кредит, и деньги начали быстро таять. Как ни упрашивала его старуха жить экономнее, как ни старался он сам продлить елико возможно долее этот удобный ресурс, после каждой, сколько-нибудь напрасной издержки каясь и давая себе в сотый раз обещание быть воздержнее, — соблазн каждый раз оказывался сильнее благоразумия, и с небольшим в два года все было истрачено.

    Правда, в течение этого времени, он успел получить другое место и доходы его возвысились с лишком на 200 рублей; но эти двести рублей он вынужден был платить семейству, в вознаграждение — тех процентов, которые оно получало, пока небольшая сумма была налицо. Таким образом его материальное положение в общем итоге не изменилось; но он мог основательно утешаться, видя свои надежды в другом отношении более, чем оправданными. Его оценили, с одной стороны как помощника, на которого можно во всем положиться и который способен выполнить лучше других: все, что формально или неформально от него требуется по службе, с другой — как веселого, ловкого, бойкого человека, с которым приятно встречаться везде, потому что везде он держит себя превосходно. Одни полюбили его и старались с ним сблизиться, другие смотрели уже на него с невольной завистью, как на опасного конкурента, с которым трудно тягаться.

    К несчастью, именно в эту пору, он вынужден был познакомиться с «Гиршелями». Решаясь на это, он конечно имел понятие, что оно вообще считается очень невыгодно, но в какой степени, — это ему суждено было скоро узнать горьким опытом. Через год после того, как им выдана была первая долговая расписка, сводя свои счеты, Артеньев был очень серьезно встревожен. Он смутно уразумел, что если дело пойдет как оно до сих пор шло, то никакие успехи по службе не дадут ему средства угнаться за той чрезвычайной и до сих пор еще незнакомой ему быстротой, с которой начал расти итог его долга... Страх, одолевший его при этом, был так силен, что на несколько месяцев сделал его почти скрягой. Он бросил театр, бросил карты, начал ходить пешком и обедать почти постоянно дома, стал избегать всяких встреч вне службы и заставил даже скончаться какого-то небывалого дядю, чтобы объяснить хоть сколько-нибудь эту внезапную перемену в глазах людей, которые удивлялись, что это такое с ним сделалось, что его не видать нигде. Но убедясь, что в результате этой усиленной бережливости, через два месяца, у него накопилось всего 60 рублей, он нашел, что этим путем не далеко уйдешь, и что нужно, по крайней мере лет на пять, буквально сделаться Плюшкиным, чтобы к концу этого срока, уронив себя совершенно, потеряв невозвратно все приобретенное ценою таких тяжелых жертв, едва-едва поквитаться с своим прошедшим и в результате остаться ни с чем. Нелепость такого исхода, с его точки зрения, была очевидна и заставила его отказаться от всяких дальнейших попыток жить по карману, а новый и неожиданно счастливый оборот, случившийся около этого времени в его должностной обстановке, рассеял на время все страхи...

    Департамент его, давно уже одержимый духом произрождения, наконец разрешился от бремени тяготевших его стремлений, и плодом этого мучительного процесса явилось на свет новое отделение. Какие специальные подвиги оно предназначено было совершать, чтобы оправдать надежды родителей, это до нас не касается; но должно быть от него ожидали многого, потому что, при выборе управляющего, не приняты были во внимание ни чин, ни лета, и новое место, против обыкновения, вверено было просто способнейшему из молодых столоначальников, Платону Артеньеву. Это был почти беспримерный успех, и после этого уже нельзя было сомневаться, что он пойдет далеко. Он сразу записан был в разряд молодых министерских гениев, — число знакомых его удвоилось, и между нами явились люди высокопоставленные. Те самые, которые прежде принимали его поклоны как дань, слегка отвечая на них снисходительным жестом или улыбкою, теперь жали руку и заводили с ним разговор, и звали к себе. Он стал самостоятельным центром аттракции, новым ядром притяжения, новым светилом, вокруг которого быстро образовалась толпа сателлитов, искателей, интриганов, шутов, — целый двор. Содержание его было удвоено и дошло до полуторы тысячи, — впереди предстояли награды; «Гиршели» стали сговорчивее... а между тем итог его долга, не смотря на уплаты, которые он делал по временам, продолжал возрастать с такой изумительной быстротой, как будто ему и дела не было до успехов Артеньева по служебной части, — что, разумеется, сильно смущало последнего. При всем желании вылечиться от этой язвы, он не в силах был сделать почти ничего. Приход, правда, теперь был достаточен, чтобы избавить его от нового дефицита; но на то, что он мог удалить из него на погашение старого, составляло ничтожные капли, которые пропадали почти бесследно в общем итоге...

    В ту пору, с которой мы начали наш рассказ, этот итог доходил уже до двенадцати тысяч, — что не покажется удивительно, если сообразить, что из них не больше шести получено было в разную пору Артеньевым, считая в числе их и те две тысячи, которые он занял у своего семейства. Но суммы росли, захватывая с собой прибавки и с каждою пересрочкою удваивался прирост.

    Наконец, он увидел ясно, что никакой новый оклад и никакие награды не подоспеют вовремя, чтобы спасти его от крушения. Вертись как угодно, бейся как рыба об лед, отдавай хоть все содержание до последней копейки, — долг его все-таки будет расти и через год или два неизбежно дойдет до того предела, дальше которого «Гиршели» не согласятся его пустить, и тогда что делать?.. Дерзко пойти навстречу скандалу и сделаться на бессрочное время баснею целого министерства, или сподлить и явиться как блудный сын к отцу-командиру, с повинною головой, с жалкою исповедью своей недостаточности и нерасчетливости и мотовства, и с просьбою о пособии!.. Одно из двух неизбежно, если он не отыщет вовремя какого-нибудь исхода; — а исход должен быть, исход непременно надо найти... Надо найти какое-нибудь средство избавиться навсегда от этой проказы и окончательно наплевать в лицо всем Гиршелям в мире; мало того, — выйти из-под семейной опеки и на просторе, устроив себе свою самостоятельную оседлость, продолжать ту игру, в которой ему так везло до сих пор, но продолжать ее с новым запасом опытности и с новыми, лучшими шансами на успех.

    И странно сказать, — из этих двух, столь различных мотивов, второй и на вид сравнительно малозначущий, был для него чуть ли еще не сильнее первого. Как ни томили Артеньева встречи и сделки с его кредиторами, как ни пугали его число и размер его денежных обязательств, но все это было чужое, — все это не въедалось в круг его обыденной жизни с такой безотвязной, мучительной болью, как вздохи и слезы и мелкое раздражение этих близких людей, которые имели конечно право считать его членом семьи и ждать от него деятельного участия, покуда он жил в их кругу и пользовался их помощью. А между тем это-то именно право и было, в глазах его, самым тяжким из всех испытаний.

    Как большая часть людей, подкупленных смолоду блеском той сферы, в которой сосредоточены все их надежды, и вне которой счастье для них немыслимо, он считал уже себя, в тайне души, гражданином ее и горел нетерпением оборвать те связи, которые его удерживали в этой тесной среде, под ветхою кровлею этого разрушающегося строения, от которого веяло плесенью, в удушливой атмосфере несчастья и нужды. Ему стыдно было признать своими это несчастье и нужду, и он торопился их оттолкнуть, отодвинуть подалее от себя...

    «Sauvre qui peut!» — думал он... «Бедная матушка и бедные сестры! Я рад бы вытащить вас из болота, но так как я не могу этого сделать, то для чего я буду тонуть вместе с вами? Если вы истинно меня любите, то вы сами не захотите этой напрасной жертвы...»

    И чувства этого рода, вместе с тяжелым гнетом его финансовых обстоятельств, служили уже давно, для Артеньева, обильным источником новых расчетов и соображений, которым одно, само по себе незначительное стечение обстоятельств, случившееся около этого времени, дало наконец возможность сформироваться в ясно определенный план.

    III.

    Вчисле давнишних знакомых семейства Артеньевых был некто Гулевич, хохол и старый кавалерист в отставке, который давно овдовел и жил в Петербурге один, с своею дочерью Ниною, да с какой-то старушкою-родственницею, которую он переманил к себе в дом, для дочери. Гулевич был некогда ремонтером и нажил себе состояние, на счет размера которого ходили весьма разноречивые слухи; но судя по мизерному образу жизни этого старика, никто не считал его человеком достаточным. Он был очень толст и очень ленив, сидел постоянно дома в туфлях, без галстуха, без штанов, в халате, душил беспощадно сквернейшие рижские сигары и дулся, с утра до вечера, в карты с своими приятелями. Дочерью он не стеснялся нисколько; но не стеснял и ее. Нина, с тех пор как она окончила свое воспитание в институте и поселилася у отца, была полной хозяйкою у него в доме, распоряжалась всем и пользовалась неограниченною свободой в той мере, в какой свобода могла иметь смысл при их глухом и тесном образе жизни. У нее был свой, весьма небольшой кружок близких людей, которые навещали ее, не стесняясь присутствием в доме ее родителя, не любившего нарушать свои привычки ни для кого на свете, и вследствие этого почти никогда не выходившего из своего бухарского, ватного, старого засаленного халата.

    Нина бывала довольно часто в семействе Артемьева и дружна была с его сестрами. Ей было всего двадцать два года и она была недурна собой. Круглолицая, чернобровая, крепко и стройно сложенная девушка, с южным оттенком в цвете лица, и с темными, выразительными глазами, — она похожа была скорей на простую казачку, чем на изнеженную, столичную барышню. Мягкие, темно-русые волосы, все до единого, несомненно принадлежавшие ей, причесаны были запросто. Одевалась она еще того проще, почти небрежно, и держала себя как-то робко, неловко, — особенно при чужих. В доме Артеньевых ее очень любили за ее ласковый, ровный характер, и даже Платон Николаевич, в былое время, когда он оканчивал курс, а Нина только что вышла из института, был очень нежно расположен к ней. Но это длилось не долго. Скоро потом он поступил на службу; мысли его всецело были поглощены открывшейся перед ним карьерою и все, что не имело к ней отношения, стало терять в его глазах свой живой интерес. Старик Гулевич давно исчез с его горизонта. Нина, которую он встречал иногда у своих, только по этой причине и не была совершенно забыта; но он давно уже, не стесняясь ее присутствием,

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1