Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Прокопий Ляпунов
Прокопий Ляпунов
Прокопий Ляпунов
Электронная книга938 страниц10 часов

Прокопий Ляпунов

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Представляем читателю второй роман русской писательницы О.П.Шишкиной, посвящённый жизни и деятельности Прокопия Ляпунова and #40;2 пол. XVII в.—1611 г. and #41; — русского политического и военного деятеля эпохи Смутного времени. Роман имеет подзаголовок «Междуцарствие в России» и является прямым продолжением предыдущего романа «Князь Скопин-Шуйский». Книга была тепло встречена отзывом Белинского, который с похвалой отозвался о правильности и чистоте языка, но отметил отсутствие творчески очерченных характеров и поэтически верного проникновения в дух и значение исторической эпохи — отсутствие эстетической жизни
ЯзыкРусский
ИздательAegitas
Дата выпуска25 июн. 2019 г.
ISBN9780369400611
Прокопий Ляпунов

Связано с Прокопий Ляпунов

Похожие электронные книги

«Историческая художественная литература» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Прокопий Ляпунов

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Прокопий Ляпунов - Олимпиада Шишкина

    Олимпиада Петровна Шишкина

    ПРОКОПИЙ ЛЯПУНОВ, 

    или 

    Междуцарствие в России


    osteon-logo

    ООО Остеон-Групп

    Ногинск - 2019

    Под редакцией С.Тимофеева

    Представляем читателю второй роман русской писательницы О.П.Шишкиной, посвящённый жизни и деятельности Прокопия  Ляпунова  (2 пол. XVII в.—1611 г.) — русского политического и военного деятеля эпохи Смутного времени. Роман имеет подзаголовок «Междуцарствие в России» и является прямым продолжением предыдущего романа «Князь Скопин-Шуйский». Книга была тепло встречена отзывом Белинского, который с похвалой отозвался о правильности и чистоте языка, но отметил отсутствие творчески очерченных характеров и поэтически верного проникновения в дух и значение исторической эпохи — отсутствие эстетической жизни.

    © С.Тимофеев. Редактирование, лит. адаптация текста, 2019.

    Олимпиада Шишкина

    DECOR5_png

    ПРОКОПИЙ ЛЯПУНОВ,

    или

    Междуцарствие в России

    Продолжение «Князя Скопина-Шуйского».

    Сочинение того же автора.

    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

    «Сами видим, какое ныне разоренье в Московском государстве без Государя Царя учинилось?.. Не все ли без пастыря без милости пострадаша?.. Вси испиша чашу ярости гнева Божия».

               Послание архимандрита Дионисия и келаря Аврамия к князю Пожарскому и всем ратным людям.

    ЕЁ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ

    ГОСУДАРЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ

    АЛЕКСАНДРЕ ФЕОДОРОВНЕ.

    Всемилостивейшая Государыня!

    Воцарение юного Михаила Романова, в начале семнадцатого века освободив Россию от врагов внешних и внутренних, утвердило могущество её и благоденствие. С ужасом читая о бедствиях междуцарствия, я давно желала, чтобы они были описаны не в одной истории. Историю не все читают, но почти все читают романы, и по мнению многих знаменитых писателей, романы исторические могут служить средством верно и разительно изображать прошедшее. Чувствуя всю трудность такого предприятия, я однако решилась за него взяться, льстясь, что любовь к родине и правде заменит мне дарование.

    Кроме обстоятельств семейственных ничто не вымышлено в моем романе. Истинные события доказывают в нём, что терзая отечество, властолюбивые мятежники, при самом обширном и хитром уме, легко бывают жертвами крамол ими воздвигнутых, и что напротив того, ревностно и бескорыстно исполняя долг свой, даже люди простые и неопытные, с помощию Провидения, совершают дивные подвиги, избавляющие сограждан их от разврата, грабежей и кровопролитий, всегдашних спутников измены и безначалия.

    С малолетства, облагодетельствованная августейшим семейством Вашим, особенным счастием почитаю, милостивое дозволение, посвятить Вашему Императорскому Величеству книгу, содержание которой должно питать в сердцах русских, с общим почтением к Монархам, вечную любовь и признательность к Государю Императору, Которого великодушие и твёрдость, не однажды спасали Россию от вновь ей грозивших смут и напастей.

    ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА

    верноподданная

    Олимпиада Шишкина

    ПРЕДИСЛОВИЕ.

    «Мы никогда не будем умны чужим умом и славны чужою славою... Осмелюсь попенять многим из наших любителей чтения, которые, зная лучше парижских жителей все произведения французской литературы, не хотят взглянуть на русскую книгу».

           Карамзин. О любви к отечеству и народной гордости.

    «Исторические трагедии должны всегда иметь преимущество пред другими... Трагику позволено изменять Истории в подробностях... но характер исторический героя должен быть для него святынею».

           Князь Вяземский. — О жизни и сочинениях В. А. Озерова.

    «Le roman historique exige souvent autant d’eludes que l’histoire».[1]

           Le baron J. de Saint-Genois.

    Едва ли о каком роде сочинений судили так различно, как о романах исторических. Одни превозносили их как лучшее создание ума человеческого, как дополнение истории; другие утверждали, что они путают истину с ложью, и льстя умам ветреным и ленивым, уничтожают охоту приобретать основательные познания. Не берусь решить, чье мнение справедливее; напомню только, что романы исторические не вновь изобретены. Древние поэмы, доселе пленяющие слогом и воображением, ничто иное, как исторические романы. Мнение это может показаться странным; могут даже подумать, что я себя равняю с Гомером или Виргилием. Сохрани меня Боже от такого сумасбродства, хотя оно может быть и веселит того, кто им заражён! Дело идёт не о дарованиях писателей, не о степени совершенства их, но об истинах исторических, смешанных с баснями, и должно согласиться, что их издревле любили читать, даже вытверживали наизусть просвещённейшие народы. Летописи Иродота и Тацита едва ли доставили более удовольствия нежели Илиада и Энеида.

    Сама нередко удивляюсь, как решилась я писать исторические романы. Много требовалось на это трудов и терпения, много было мне забот и препятствий. Но высокая цель оживотворяла меня. Я считала святым вдохновением, призванием Божиим, желание пробудить в благородных сердцах любовь к родному, часто заглушаемую иноземными наставниками, и не совсем справедливою, но великолепною картиною не-русского образования. — Истории должно учиться. Она полезна, необходима. Все это знают и никто об этом не спорит. — Но и приятное развлечение часто необходимо для ума и для сердца. Историю не все читают, не все могут понимать и ценить важность происшествий государственных, но читая Ивангое, Юрия Милославского, и им подобные исторические романы, всем приятно, мысленно переносясь в отдалённые века, как будто лично беседовать с людьми знаменитыми, среди семейств их, в их домашнем быту.

    Я заимствовала из древних летописей и грамот некоторые старинные слова: «душевредство, враждотворец, конник» и другие, показавшиеся мне весьма ясными и сильными, и это помогло мне избегнуть употребления слов иностранных, которые, по-моему, только портят богатый и звучный язык наш, прекрасно изображаемый поэтом.

    О слово Русское, о мощная дружина

    Души, исполненной небесного огня!

    Ты молния мечты; огней в тебе пучина,

    Как в столкновении железа и кремня.

    Как крепость Русская, и ты неистощимо;

    Как славный Русский меч, ты лаврами хранимо.

    Милькеев

    Ревностно заботясь во всём соблюдать истину, я внимательно осматривала старинные здания, вещи, книги, и вообще всё, мною описанное, в Новгороде, Москве, Рязани и прочих местах. Например, крепость Копорье, как известно, около ста лет находившись во владении шведов, в 1703 году навсегда возвращена России и потом скоро уничтожена, а город обращён в село. Последнее ныне принадлежит Д. С. С. Юрьевой, по завещанию первого мужа её, тайного советника Зиновьева. Я провела у неё несколько приятных дней, и мне удалось в древней, разрушающейся крепости, отыскать давно забытые комнаты, и лестницы, хорошо сохранившиеся, на чём я и основала небольшой рассказ о случившемся в Копорье. Назвав повесть мою, «Прокопий Ляпунов, или междуцарствие в России», я сочла себя обязанною описывать не одни только происшествия в Москве и в Рязани, где лично действовал Ляпунов, но вообще тогдашнее состояние нашего отечества, со всех сторон терзаемого внешними и внутренними врагами.

    Не говоря о Кобержицком и других иностранных писателях, превозносивших ум и доблести Прокопия Ляпунова, нельзя сомневаться, что патриарх Филарет и келарь Аврамий Палицын также почитали его достойным хвалы и уважения. Оставленные ими летописи, со многими другими, не сходили с письменного стола моего, и я беспрестанно с ними советовалась, для вернейшего изображения обычаев, чувств и поступков действующих лиц моих и всех обстоятельств того времени. Но я вовсе не располагалась за всё и во всём славить рязанского воеводу, именем его назвав новый роман мой. Шекспир, написав Ричарда III и Макбета, а Расин, Гофолию и Федру, не считали себя обязанными представить их достойными подражания. Прокопия Ляпунова нельзя сравнивать, ни с Ричардом, ни с Макбетом. Конечно, нельзя слишком верить его бескорыстию, и я сама так худо верю ему, что в первом моём романе, «Князь Скопин-Шуйский,» которому Прокопий Ляпунов служит непосредственным продолжением, решилась изобразить Прокопия худым мужем, и даже не всегда трезвым. Мне показалось это очень вероятно со стороны человека с встревоженною совестью, обуреваемого страстями. Дерзкие мятежники едва ли бывают скромными гражданами, нежно пекущимися о семье своей. Пылкий, красноречивый, всеувлекающий Мирабо, как известно, вопия о злоупотреблениях, сам всем жертвовал прихотям своим. Но, каковы бы ни были побуждения Прокопия Ляпунова, он заслужил признательность потомства, первый поселив в оцепеневших сердцах русских желание и надежду избавиться тяжкого и позорного ига. Несправедливо было бы винить его в медленности его действий, помня, какие были у него товарищи, Заруцкий, наглый бездельник, и князь Трубецкий, ревностный поклонник Тушинского вора, не устыдившийся потом присягнуть другому подобному злодею, диакону Сидору. Вражда их во многом оправдывает рязанского воеводу, и самая гордость, в которой его укоряет Никоновская летопись, свидетельствует благородство души, неспособной угождать людям презренным. А, как назвать иначе большую часть сподвижников Ляпунова, Просовецкого, наравне с Лисовским грабившего Россию, и вообще казацкое войско, ныне столь верное и доблестное, а тогда своевольное, хищное, впоследствии непрестанно затруднявшее и действия князя Пожарского, которого также хотел убить Заруцкий. Его спас промысл Божий для спасения России, умилосердясь над её страданиями, искупившими её проступки. Трудно решить, что удивительнее, легкомыслие ли и ожесточение русских, содействовавших успехам неприятелей, или, что после такого всеместного растления чувств, понятий и нравов, разграбленная, посрамлённая, облитая слезами и кровью Россия, одна, собственною волею и силами, освободилась от бедствий и пороков, её удручавших.

    Кобержицкий и Маскевич убийство Ляпунова приписывают Госевскому, напротив того патриарх Филарет винит в этом Заруцкого. Вероятно, они оба в этом участвовали. Вообще и рассказы современников редко согласны между собою. Например, в записках гетмана Жолкевского, сказано, что убив самозванца, царевич Араслан воротился в Калугу, а Бер утверждает, что он прямо уехал в свою землю. Ещё, по запискам Жолкевского, Прокопий Ляпунов присылал совершеннолетнего сына своего Владимира, уверить гетмана в своей преданности, а в русских летописях упоминается единственно о племяннике воеводы, Федоре Ляпунове, исполнявшем все его поручения, почему я и сочла себя в праве представить малолетним Владимира Ляпунова. — Писав не историю, а роман, я должна была о действии драматическом заботиться едва ли не более, нежели о строгой истине. — И кто может решить, что достоверно и в самой истории? Сколько и в ней противоречий! Не пускаясь в дальние розыски, скажу только, что Маскевич уверительно говорит, что Сапега умер в Москве, июля 8, в 1611 году, а Кобержицкий, писавший позже, но когда ещё много было очевидцев польских походов в Россию, назначает смерть алчного и свирепого усвятского старосты, 1612 года, сентября 24. Ныне, нередко писатели судят по-своему о давно протекших временах, и поражая умы новым, небывалым объяснением чувств и действий, им приятных или неприятных лиц, всюду и во всём распространяют сомнения, как некогда в Греции, ученики Пиррона, по его примеру во всём сомневаясь, наконец сами не могли различать, что добро и что зло. Нельзя конечно верить всякому летописцу, это было бы почти то же, что полагаться на слова каждого прохожего. И о знаменитом Ермогене, кто-то, вероятно заслужив его немилость, написал, что «он был нравом груб и склонен к лести», приписывая ему даже бедствия и низложение царя Василия Иоанновича. Особенно, во Франции, хвалящейся своим просвещением, сколько печатают нелепостей о самых достойных особах. Но презирая рассказы людей, увлекаемых завистью или жадностью к деньгам, необходимо должно верить современникам, заслужившим общее уважение, чтобы избегнуть всеминутных сомнений и подозрений, столь же вредных, как и слепое легковерие. Как бы ни был, кто умен и учён, не может угадать и того, что говорят за стеною; возможно ли, за несколько веков, угадывать чувства, поступки и побуждения людей, которых воспитание, мнения и образ жизни вовсе не согласовались с нашими?

    Карамзин горячо хвалит Прокопия Ляпунова, не скрывая его проступков. Но, все, кому известны проступки его, должны знать и о важных услугах, оказанных им отечеству. Предвидя пагубные следствия смерти его, известный недруг его Ржевский, стараясь его спасти, пожертвовал за него жизнью. Поступок Ржевского — лучшее, несомненное доказательство, если не добродетелей рязанского воеводы и искреннего его раскаяния, по крайней мере, высокого ума его и отличных дарований. Действительно, едва погиб он, в русском стане исчезли согласие и мужество; поляки снова овладели всем, что было у них отнято; всюду распространились грабежи и разбои. — Как христианка, глубоко убеждённая в премудрости и правосудии Божием, я почитаю убийство Прокопия Ляпунова доказательством, что он действительно, как пишет Бер, стремился царствовать, чего в такие смутные времена легко достичь мог Но Бог его отверг за прежнюю измену, за необузданное властолюбие, чтобы дерзкий мятежник не заградил пути кроткому, непорочному отроку, предназначенному владеть престолом для славы, могущества и счастия России в настоящее и будущее время!

    Глава I.

    Историй древних читать не отрицайся, в них же обрящеши без труда, яже инии со трудом собраша, и оттуду почерпнеши и благих добродетелей исправления, и злых погрешений и живота человеческого различная пременения, и вещей в нём превращения, и мира сего непостоянство

    Император Василий Македонянин.

    L’etude du passe est la plus sure explication du present et la meilleure conseillere pour l'avenir.

    A. Hennequin.[2]

    Вобширном доме князя Дмитрия Ивановича Шуйского, обнесённом высокими, но во многих местах до половины разломанными, деревянными стенами, всё возвещало отсутствие хозяев. Неправильно расположенные окна были кругом закрыты ставнями, крыльца были неметены, на дворе шумели слуги. Одни, собравшись в кружок, с ужасом толковали о пропаже золотого кубка, подаренного княгине Екатерине Григорьевне, царицею Марией Петровной; другие бегали по избам и сараям, заботясь отыскать его; многие суетились, стараясь только этим от себя самих отклонить подозрение и подслужиться дворецкому, Климу Юдичу Козявкину, высокому и полному рыжему мужчине лет пятидесяти. Долго служив в земском дворе, где разыскивали и судили уголовные преступления, Козявкин прославился там своею деятельностью и неизменною весёлостью, с которою разбирал он ужаснейшие злодеяния. Года за два до кончины царя Бориса Феодоровича, ему поручено было исследовать донос двух мещан, будто бы соседка их, торговавшая старым платьем, составляет отравы, от которых одни умирают, а у других сводит члены. Он по своему обыкновению прежде всего старался разведать о состоянии и связях обвиняемой, и скоро узнал, что у неё два дома, доставляющие eй хороший доход, несоответственный однако её роскошной жизни, которая и заставила подозревать, что она имеет какой-нибудь неизвестный, беззаконный промысел. Ему сказали ещё, что торговка часто гостит у родной сестры своей, бывшей кормилицею княгини Екатерины Григорьевны Шуйской, и хвастает, что она пользуется совершенным доверием царской невестки. Действительно, пронырливая старуха была в милости у княгини, обыкновенно к ней являясь с кучею вестей, которые она искусно умела собирать и потом рассказывать с разными прибавлениями и прибаутками собственной её выдумки, что очень забавляло княгиню, большую охотницу до сплетней. Сообразив всё это, Козявкин распорядился так ловко, что доносители перессорились между собою, укоряя друг друга, что оклеветали честную женщину. Оправдание торговки обратило на Козявкина внимание княгини Екатерины Григорьевны, и она уговорила мужа своего поручить ему огромное их имение, расстроившееся от безрассудных распоряжений и мотовства. Умея угождать вельможам, заботящимся только о собственных выгодах и удовольствиях, Козявкин не замедлил доставить своим покровителям средства удовлетворять все их прихоти, не доводя до них никаких домашних хлопот, и они, совершенно ему вверившись, допустили его безотчётно располагать судьбою подвластных им людей.

    Княгиня Екатерина Григорьевна была очень умна и проницательна, но развращение сердца её уничтожало природные её дарования. Ослеплённая честолюбием и завистью, она считала громкую славу юного князя Скопина-Шуйского, основанною единственно на пристрастии черни, и не имея о достоинствах мужа своего слишком высокого мнения, не сомневалась однако, что без князя Михайла Васильевича, князь Дмитрий Иванович легко бы приобрел общую любовь и уважение. Узнав, что государь, признательный к заслугам знаменитого своего племянника, намерен назначить его своим преемником, княгиня Шуйская исполнилась отчаяньем и бешенством. Князь Дмитрий Иванович невольно содрогнулся, когда жена его с яростным смехом сказала, что она напрасно встревожилась сообщённою им новостью, как будто бы князь Скопин должен непременно пережить царя Василья Ивановича: что и он может, как многие другие, умереть внезапно, в юных летах. Но скоро забыв об этом, князь обрадовался намерению княгини, позвать князя Михаила у них отобедать перед отъездом его в Смоленск, считая нужным стараться заслужить благосклонность будущего царя. Княгиня презрительно усмехнулась, и не смея положиться на твёрдость и дальновидность мужа своего, решилась, одна, без его содействия, избавить его от совместника, которого подвиги и самая жизнь казались ей преградою собственному её величию. Тщательно обдумав злодейское намерение своё, княгиня послала за сестрою своей кормилицы, и без малейшего замешательства попросила у нее яду, сказав, что любимая собака князя Дмитрия Ивановича, сделавшись чрезвычайно зла, беспрестанно её пугает, а князь только шутит над этим, что и принуждает её тайно избавиться от опасного животного. Весьма довольная, что полагаясь на её искусство, княгиня не напомнила ей о бывшем на неё доносе, торговка поклялась никому не сказывать о сделанном ей поручении и тотчас его исполнила. Мучительная смерть притворно ею ненавидимой собаки, не возбудила жалости в сердце Екатерины Григорьевны. Напротив того, она с восторгом вообразила, что и князь Скопин-Шуйский погибнет так же скоро, и твёрдою рукою высыпала остаток порошка в драгоценнейший свой кубок, налитый вишнёвым мёдом. Она сама поднесла его князю Михаилу. Выпив его до дна с весёлым видом, князь утерся вышитым золотом полотенцем и поцеловался с тёткою. На лице её, по обыкновению густо набеленном, нельзя было приметить никакой перемены, но губы её затряслись, и она, не смея взглянуть на свою жертву, поспешно удалилась. Это никого не удивило. Князь Дмитрий прежде сказал гостям, что жена его всю ночь промучилась зубами, и встанет только на несколько минут, чтобы проститься с племянником и пожелать ему счастливого пути.

    Зная, что он давно без отдыха трудится, друзья князя Михаила, бывшие с ним у князя Дмитрия, не встревожились когда ему вдруг сделалось дурно, не сомневаясь, что свежий воздух и покой тотчас возвратят ему здоровье. Между тем как они об этом толковали, хозяин дома, которому одному были известны намерения царя, с лицемерным усердием суетился около молодого князя, убеждая его отдохнуть на его постели.

    — Что с тобою сталось, князь Дмитрий Иванович? — на ухо шепнул царскому брату один из обедавших у него бояр. — Никак и ты веришь, что вся Русь вверх дном опрокинется, если у твоего племянника сутки проболит голова. Не бойся, не долго прохворает красный молодец: ему соскучилось с нашей братьей-стариками; смотри, лишь выедет на улицу и закричат прохожие: вот наш отец и благодетель, как с гуся вода соскочит болезнь.

    — Дай Бог, дай Бог! — рассеянно сказал князь Дмитрий.

    — А, видно пословица не напрасно говорит: свой своему по неволе друг, — сказал боярин, усмехнувшись. — Кажись, Дмитрий Иванович, довольно потерпел ты от ратников и от черни обид и поклёпов за князя Михаила Васильевича, а изволишь за ним ухаживать, словно не он, а ты младший в роде.

    Князь Шуйский сурово взглянул на своего гостя, с которым он за неделю до того говорил о князе Михаиле, как о юноше вовсе недостойном оказываемых ему почестей, и воображая, что скоро все будут таким образом дразнить его, едва мог скрыть свою досаду.

    Садясь на лошадь, князь Михаил нечаянно взглянул на окно, в которое из-за белой штофной занавески выглядывала княгиня Екатерина Григорьевна, глаза их встретились, и как будто неодолимое очарование остановило их на минуту: эта минута открыла ужасную тайну. В чудном, пронзительном взоре своей родственницы, князь прочёл смертный приговор свой, и непорочный перед Богом, святой перед людьми, устрашился близкой кончины, только по предчувствию, что она надолго продлит страдания отечества. Налившееся кровью лицо его, возвестило дочери Малюты Скуратова скорый успех её злодеяния; но в сердце её кипели неистовые страсти, и она заботилась только о том, чтобы никто не угадал её тайну.

    Когда все гости разъехались, князь Дмитрий хотел потолковать с женою о внезапной болезни князя Михаила, и о всём, что было говорено за обедом, но она заперлась в своей комнате, сказав, что ляжет спать. Не однажды приходив узнать, встала ли она, князь наконец решился к ней постучаться. Отворив дверь, княгиня, увидя мужа бледного и смущённого, с ужасом отступила назад.

    — Знаешь ли, Катерина Григорьевна, — вскричал князь, — племянник умирает!

    — Кто тебе соврал это? — спросила княгиня, озлобясь на мужа, невольно возбудившего в ней робость. '

    — Я посылал его проведать: что-то жалко стало, что он вдруг занемог, и у нас за обедом.

    — Да мы-то чем тут виноваты, и на руках у матерей мрут любимые дети! Никак, — с презреньем прибавила княгиня, — испугался ты, что тебе не удастся на старости лет величать племянника царём и государем! Чай, у Михаила Васильича заболело под ложкой от того, что небережно покушал сластей, а ты кричишь на весь мир, что он умирает. На что это похоже? Ведь он отселе не услышит твоего плача, а хотя бы и услышал, мало тебе было бы от этого проку. Он с маленька был упрям и дерзок, а теперь, как подружился с немцами, хоть ты за него лбом треснись об стену, он своих друзей и товарищей на тебя не променяет.

    Стараясь в собственных глазах оправдать свое преступление, Екатерина Григорьевна продолжала исчислять мнимые обиды князя Михаила, бесстыдно утверждая, что у него самое коварное сердце, и что он неминуемо погубит их, как скоро будет иметь на это средства. Искра сострадания исчезла в сердце князя Дмитрия, и он, махнув рукою, стал перебирать лежавший на столе огромный рукописный псалтирь. На полях его, почти на каждом листе, водяными красками нарисованы были картинки, соответствующие содержанию: например, при словах «Фавор и Эрмон о имени твоём возрадуются», изображено было Преображение Христово, а против слов «пожену враги мои и постигну я», царь Давид, попирающий ногами двух воинов. Изображения человеческие были довольно правильны, но звери, деревья, особенно же вода, по большей части были нарисованы так дурно, что трудно было бы угадать мысль художника, если бы не объясняли её слова; вода была или светло-коричневая, или серая, и красные по ней полосы изображали волны. Князь Дмитрий ещё недавно купил псалтирь этот, в чрезвычайно тщеславился своим приобретением, без разбору удивляясь в нём всему.

    — А что, Катерина Григорьевна, — сказал он, — ведь мой псалтирь, даром что писан одним мастером, а много лучше того, что был у покойного конюшего Дмитрия Ивановича Годунова. И какова у меня покрышка! Уж не коже чета, как бы ни была она раззолочена! Да что же ты молчишь, мать моя, не хочешь и похвалить мою покупку.

    — Уж ты мне со своей покупкой уши прожужжал, — вспыльчиво отвечала княгиня, — целый месяц хвалила её, хвалила, всё ещё тебе мало.

    — Вестимо немного; такую святую книгу и так славно размалёванную, глядеть надо не наглядеться, хвалить не нахвалиться. Ну, да не о том теперь дело, вишь, я вспомнил, как конюший, дай Бог ему царствие небесное, помер, наследники его отослали его псалтирь в обитель к преподобному Кириле Белозерскому[3], мне хочется, когда Бог пошлёт по мою душу, чтобы и мой псалтирь достался в такие же святые руки, и я тебе завешаю, Катерина Григорьевна, отдать его в ту обитель, где положат грешное моё тело. Слышишь ли, матушка, отдай его туда непременно, не то...

    — Ну что, — перервала княгиня, которой несносна была в такое время беседа её с мужем, — не хочешь ли с того света придти со мною браниться: спасибо, оттуда нет сюда дороги, ещё никто не проложил её.

    И глаза её дико сверкнули при мысли, что когда яд, ею поднесённый, окончит жизнь князя Михаила, никакая сила человеческая, ни воля царская, ни горы сокровищ, не возвратит его в здешний мир.

    — Правда твоя, Катерина Григорьевна, — сказал князь, — после меня хоть сожги псалтирь мой, как ни дорого заплатил я за него, как на него ни дивились все, у кого есть только смысл человеческий, как сам я им не тешился, я не встану из могилы спросить у тебя, куда ты его девала. Но ведь не век же и ты будешь жить на сём свете, не прогневай Господа Бога.

    Княгиня вскочила с места как медведица, и подбежав к мужу, обеими руками подпёрла бока; это было доказательством величайшего её гнева. Не понимая, за что она так рассердилась, князь ожидал жестокой брани, но княгиня, пристально посмотрев ему в глаза, поняла, что он без намерения кольнул её намёком на её преступление, и возвратилась на прежнее место, выразив досаду свою только тем, что плюнула на пол, обитый, как в царской спальне, алым сукном.

    Князь продолжал рассматривать псалтирь, по временам вслух выражая своё удовольствие. Наконец, он закрыл книгу, полюбовавшись её аксамитовым переплётом с толстыми серебряными застёжками, и видя, что жена его вовсе не расположена разговаривать, мысленно вспоминал о бывшем обеде. Ему пришло в голову, что он напрасно не навестил племянника, но уже наступил вечер, и он побоялся излишним усердием взбесить княгиню и себя самого унизить. Невольное его волнение не помешало ему сыто отужинать, но княгиня не садилась за стол, и с судорожным нетерпением ожидая страшного известия, расположилась всю ночь просидеть в креслах, жалуясь, что у нее пуще прежнего разболелись зубы. Около полуночи кормилица её, выходившая за свечами, воротилась вне себя, услышав, что князь Михаил приобщался Святых Таин и что нет надежды к его выздоровлению. У доброй женщины, не воображавшей, какое участие сестра её, тщательно от неё таившая злые дела свои, имела в этом происшествии, текли слёзы.

    — Уж не я ли, окаянная, — сказала она, — изурочила его милость? Давеча, как он, мой батюшка, изволил подъехать ко крыльцу, я подивилась лепоте его и милостивому взгляду. Так-то бывало любо было посмотреть на благоверного государя Фёдора Борисовича...

    — Полно, полно, Парфёновна, — перервала княгиня, — не разбуди князя Дмитрия Ивановича; он и так протосковал весь вечер, не вспоминай о покойном племяннике: неужели ты забыла, как нам тяжело было, когда его хоронили?

    — Не забыла, родимая; как теперь гляжу на Матвея Михайловича Годунова, когда он изволил доложить тебе о напрасной кончине государя Фёдора Борисовича, ты схватила себя за головушку и почала выть так, что у меня сердце... ,

    — Никак тебе хочется, — опять сурово перервала княгиня, — чтобы я и теперь рвала на себе волосы. Ещё не беда какая, и нередкое диво, что вдруг заболел Михайло Васильевич; с кем этого не бывает. Кабы он помер, верно бы, тотчас прислали сказать нам.

    Унимая кормилицу, княгиня сама вовсе не остерегалась громко говорить, и князь открыл глаза, встревоженный непривычным около него шумом.

    — Что приключилось? — вскричал он. — Да никак это ты, Матрёна, — прибавил он, осмотревшись кругом, — не дала мне уснуть. Какая нелегкая принесла тебя? О чём разревелась? Замуж, что ли, отдают тебя, седая хрычовка?

    — Э, боярин, не время теперь твоей милости цыганить старуху, — дрожащим голосом отвечала кормилица. — Ну, да Бог с тобою; коли оно тебе любо, дразни меня сколько душе угодно. Не о моём горе тужу я, князь Дмитрий Иванович! Как изволишь, верь или не верь, скажу как перед Создателем — кажись, легче бы мне, окаянной, на старости лет отдаться в руки хоть какому злодею — не побоялась бы ни его побоев, ни людского смеха, только бы Господь отвёл тучу громовую, только бы не грянула на нас беда лютая!..

    — Да уймёшься ли, Матрёна, — вспыльчиво перервала княгиня. — Никак ты сегодня подрядилась стращать нас! О чём вздумала выть — что князя Михайла Васильевича приобщали Святых Таин.

    — Благое дело, — сказал князь, — авось скорее встанет. Пословица справедлива, — прибавил он, помолчав, — «дума за горами, а смерть за плечами». Племянник во весь обед толковал, как он под Смоленском станет воевать с Жигимонтом, а теперь, статься может, не бывать ему и в Кремле. Когда он договаривал слова эти, в Богоявленском монастыре ударили в колокол. Он задребезжал, как будто бы от землетрясения или от попавшей в него бомбы, медь разлеталась кусками. Нарушив тишину ночи, глухой, плачевный звон сильно выразил отчаянье того, чья рука должна была возвестить кончину юного героя, в гибельных следствиях которой некто не мог сомневаться, кроме гнусных его завистников, не понимавших, что губя его, они губят и отечество, и себя самих. Тысячи людей в Москве с отчаянием и ужасом упали на колена; но дочери Малюты Скуратова показалось, что перед нею блеснул царский венец, она подумала, что скоро её воля будет законом для России, и с самодовольством окинула глазами комнату. Увидя, что кормилица её с умилением молится о вечном блаженстве усопшего князя, княгиня сама пожелала ему царствия небесного. Князь Дмитрий Иванович подошёл к образам, его влекло к ним не особое какое чувство, он ещё худо верил, что избранный царём наследник уже не существует, он не мог размышлять о причинах и следствиях внезапной его кончины, он только слепо исполнял затверженный с младенчества обычай. Поклонившись в землю, князь несколько минут был недвижим, оглушённый свирепыми воплями. Яростные толпы окружили дом его и со всех сторон раздались стук топоров и проклятия народа, грозившего истребить жилище князя и княгини Шуйских, и люто умертвить их, обвиняя их обоих в убийстве князя Скопина. Придя в себя, царский брат изумлён был присутствием духа своей супруги. Её не смутила страшная опасность; она вовсе её не предвидела, но тотчас придумала средства от неё избавиться. Жизнь никогда ещё не была так ей дорога; она страстно, непременно хотела насладиться величием, роскошью и мщением; это желание, ничем непобедимое, эти чувства, перелившиеся в её душу из души отца её, до самого гроба бывшей недоступною раскаянью и состраданию, изострили ум её, удвоили её силы. Муж её был ей обязан своим спасением, но он не смел об этом рассказывать, она ему строго это запретила; она справедливо остерегалась в таких обстоятельствах щеголять своею твердостью и только наедине с князем укоряла его в малодушии.

    Судя по собственным чувствам, юная царица не могла поверить, чтобы её невестка отравила князя Михаила, но, посетив её, когда она, бежав от разъярённого народа, скрылась во дворце, откровенно сказала ей, что сделавшись предметом ужаснейшего подозрения, она должна для пользы государя и для собственной безопасности употребить все средства к своему оправданию. Исполненная кротости и смирения, Мария не старалась участвовать в делах государственных, но она горячо любила супруга и отечество, и, способная ценить высокие дарования, горько плакала о кончине князя Михаила. Оскорбляясь её печалью, княгиня Екатерина Григорьевна, чтобы избегнуть при том общего внимания, сказалась больною и более суток не вставала с постели. Но после погребения князя Михаила, она тотчас отправилась вместе с мужем в Троицкую Лавру. Им необходимо было на время удалиться из Москвы; самые надёжные друзья их не смогли их посещать, опасаясь навлечь и на себя общую ненависть. Государь одобрил отъезд их, надеясь, что во время их отсутствия умы успокоятся, особенно же когда узнают, что они ладили молиться.

    * * *

    Желая удовлетворить читателей, пенявших мне, что в изданном прежде историческом моём романе: «Князь Скопин-Шуйский», некоторые происшествия недостаточно были объяснены, я несколько отступила назад, чтобы рассказать подробно, каким образом совершилось преступление, погрузившее Россию в бездну зол и стыда, в то самое время, когда можно было надеяться, что в ней процветут мир, слава и счастие. Исполнив это, обращусь к дворецкому князя Шуйского, которого оставила озабоченного важною в доме пропажею.

    * * *

    Когда князь Михаил уехал больной от своего дяди, Козявкин, утомлённый пышными приготовлениями к бывшему обеду, запер столовую, располагаясь вечером убрать взятую на этот случай из кладовой посуду. Весёлая беседа с приятелями, которых он не обыкновенно угощал остатками господского обеда, заставила его отложить это до утра. Но, когда народ осадил дом князя Шуйского, Козявкин, столь же робкий при малейшей опасности, как он был дерзок, когда всё ему удавалось, спрятался в погребу, где и пробыл с лишком сутки. Уже все думали, что он без вести пропал, но вдруг он явился, бледный, растрёпанный, с кротким и покорным видом. Притворное его смирение продолжалось, до тех только пор, пока он не уверился, что князь Дмитрий Иванович сохранил милость государя, но ему нужен был покой, и он уже по отъезде князя с княгинею в Троицкую Лавру, пошёл убрать оставшиеся в столовой вещи. Всё было цело, только не нашёлся золотой, украшенный каменьями кубок, в котором княгиня Екатерина Григорьевна подносила мёд князю Михаилу. Приступавшие к дому толпы рассеяны были, не успев разломать ворота, и ни один чужой человек не входил в комнаты. Козявкин не без основания мог обвинять домашних в покраже кубка, и зная, что при всей её пышности княгиня очень скупа, не сомневался, что потеря дорогого кубка жестоко раздражит её. Он поклялся, во что бы то ни стало, отыскать его прежде её возвращения, радуясь случаю отличиться усердием и расторопностью, а вместе с тем отмстить княжеским служителям, которых ненависть, достойно им заслуженная, наиболее устрашила его при бывшем смятении.

    Претерпев жестокие истязания, но ни в чём не признавшись, несколько человек лежали окровавленные; глухой их стон и вой их ближних раздирали души; соседи бежали из своих домов, и своими рассказами ещё более раздражали народ против царского брата и жены его. Вовсе не заботясь о следствиях своей свирепости, Козявкин весело шутил с воинами, которым поручено было охранять дом князя Шуйского. Он спешил исполнять самые наглые требования их, за что и они усердно ему услуживали. Многие из них не в давне были ревностными сподвижниками Лжедимитрия, которого они оставили, устрашась побед князя Михаила: любовь к престолу и отечеству не имела над ними власти, и по смерти вождя, умевшего внушить им покорность, они перестали таить свои буйные склонности.

    — Куда ты? зачем? — закричал Козявкин, увидя, что молодой охотник, за полгода перед тем привезённый из новгородской вотчины, пошел с ведром в огород.

    Воины погнались за охотником, вырвали у него ведро, и его самого притащили к грозному дворецкому, у которого кафтан был забрызган кровью. Зеленоватые глаза Козявкина заблистали адскою радостью, и из широко отворенного рта его как будто пахнуло могилою.

    — Плут, мошенник, — завопил он, — наконец ты мне попался, насилу я поймал тебя! Что ты думал, коли возьмёшь в руки ведро, я и не догадаюсь, что ты собрался бежать. Промахнулся, сердечный; я не так хитёр, как ты, а таки умею кой-что распознать; пока не было тебя здесь, никто не считал меня дураком. Правда, согрешил, окаянный, слишком поторопился, — прибавил Козявкин, невольно вздрогнув от резкого, пронзительного вопля, раздавшегося на конце двора, — наказал безвинных, но Бог видит, что это не мой грех, кровь эта на твоей душе, ты один будешь за неё отвечать! Я сам сроду не воровал, где мне было угадать вора! Да, что же ты, разбойник, стоишь, выпялив глаза, сказывай скорее, куда ты девал царский кубок?

    Поражённый убедительностью, с которою обвинял его дворецкий, молодой охотник вообразил, что настоящий вор, или тайный какой враг, подсунул ему пропавший кубок. Зная, что он нелюбим дворецким, и как сей последний мало дорожит жизнию подвластных ему людей, он не мог сомневаться в своей погибели, но не оробел: мать его часто ему рассказывала, как отец его был растерзан медведем, а дед замучен разбойниками, и он с малых лет считал себя предназначенным столь же бедственной смерти. Господину его, князю Дмитрию Ивановичу Шуйскому, расхвалили смелость его и силу, и он, велев привезти его в Москву, скоро особенно полюбил. Уверившись, что он неспособен слепо угождать ему, Козявкин счёл его опасным для себя человеком, но долго тщетно искал случая очернить его перед господами: покорный охотник неутомимо трудился, и только мать его, приехавшая с ним повидаться, знала, как ему тяжела перемена его участи.

    — Куда ты девал царский кубок? — свирепым голосом повторил Козявкин, прищурив глаза, густо опушённые рыжими ресницами.

    — Помилуй, Клим Юдич, — сказал охотник, наконец, опомнясь от изумления, — за что ты осерчал на меня? Неужели сегодня грешно напиться водицы? Если бы я пошёл за чем иным, а не на колодезь, кто бы велел мне идти мимо тебя. Воля твоя, у тебя у самого на уме нет, что я собрался бежать с покражею; твоей милости всех известнее, что я в полгода не заел у боярина зерна порохового.

    Козявкин почувствовал, что молодой новгородец угадывает его зависть и злобу, и от бешенства не мог вымолвить слова. Вообразив, что он тронут его оправданием, простодушный охотник спешил довершить мнимое его убеждение.

    — Теперь не прежняя пора, — сказал он, — не то, что было в старые годы, и вору, и разбойнику есть где укрыться; кабы был я виноват, не стал бы дожидаться твоего допросу; недалеко и до Калуги, а Литву найдешь ещё ближе...

    — Бездельник, — перервал Козявкин, ударив охотника кулаком в лицо, так что он зашатался, — бунтовщик, что ещё вымыслил! Прислушайте, добрые люди, как он меня дразнит; велит мне ему кланяться, за то, что не ушёл служить жиду и литве. Вот изволь судить о людях по взгляду, как о звере по шерсти; сколько раз я божился боярину князю Дмитрию Ивановичу, что нашего Ларьку обидит младенец, что Ларька воды не замутит, а смотри пожалуй, Ларька перед царскими воинами хвастает, что ему у царских изменников готово тёплое местечко. Ай да парень; никак ты о двух головах? Я десять лет служил в земской избе, а такого молодца не встречал. Спасибо, брат, спасибо, сам себя выдал!

    Резкий вопль снова смутил Козявкина. Он обернулся, и на крыльце у ближней избы увидел нестарую, ещё пригожую крестьянку. Узнав мать охотника, он с презреньем подумал, что напрасно встревожился, и велел воинам исторгнуть у молодого новгородца признание, когда и как украл он кубок, и куда его спрятал. Любовь и ненависть, надежда и отчаяние попеременно изображались во взорах и чертах несчастной матери, болезненные её вопли часто заглушали стон её сына, но она была недвижима, она как будто приросла к крыльцу, или, лучше сказать, всё в ней окаменело, кроме головы и сердца.

    Истерзанный охотник клялся в своей невинности; голос его ежеминутно слабел, но кроме бесчеловечного Козявкина никто бы не усомнился в истине слов его.

    — Бог мне свидетель, — вскричал он, — что я вовсе не видал твоего кубка! Он рассудит меня с тобою, Клим Юдич!

    — Ладно, ладно, — с неистовою усмешкою сказал Козявкин. По его приказанию воины принесли верёвки и, опутав ими плеча охотника, потянули их назад. Кости страдальца захрустели, кровь забила ключом из треснувшей его груди. Воины отскочили в сторону. Умирающий упал навзничь: его подхватила мать, такая же бледная, так же до половины охолодевшая, как и он. Она положила его голову к себе на колена, прижала руку его к своим запёкшимся губам, но не поцеловала его в лицо, боясь на минуту заслонить от него небо, откуда солнечный луч, прокравшись сквозь облака прямо на него светил.

    — Отнесите его в избу, — сказал Козявкин, спокойно обмахиваясь шёлковым платком, — дайте ему отдохнуть.

    Подняв охотника, воины хотели оттолкнуть мать его. Она им не противилась, но они не могли разогнуть её рук, обвившихся около её сына, и принужденные нести вместе два тела, невольно вспомнили о своих матерях, которые также могли попасть в руки ожесточённых злодеев.

    Глава II.

    Как он умеет самовластно

    Сердца привлечь и разгадать,

    Умами править безопасно,

    Чужие тайны разрешать!

    А. Пушкин.

    Tous ces details paraltront, fatiguans sans doute, a ceux de nos lecteurs, qui recherchent plus les emotions que la copie exacte et vivante d’un siecle.

    Alphonse Brot.[4]

    Перед широким, вновь перестроенным крыльцом обширного деревянного дома, откуда хорошо видна была крепость Переславля Рязанского, стояли осёдланные лошади; две из них отличались красотою и богатою сбруей, одна белая с чёрными пятнами, другая без отметы вороная. Державшие их служители долго спорили между собою, которая из них дороже, и, истощив все доказательства их редких достоинств, начинали не на шутку браниться, воображая, что малейшая уступчивость оскорбит честь господ их и их самих унизит перед собравшимся народом. Вдруг из сеней отворилась дверь, все тотчас замолчали, но, увидя лысого старика, опять зашумели,

    — Здорово, Сидор Кондратьич; да как же ты изволил нарядиться; не звали ли и тебя на пир к воеводе? — смеясь, сказал молодой детина, державший вороную лошадь.

    — Я и впрямь собрался поздравить его милость, — отвечал старик. — Прокофий Петрович, дай Бог ему здоровья, не гнушается нашей братьей — честными торговцами: будет и мне у него место.

    — В переднем углу под образами, — насмешливо сказал мещанин в синем кафтане из тонкого сукна.

    — Молоденек, Кузьмич, — сказал старик, назвавший себя купцом, — трунить надо мною; я отца твоего на помочах водил. Спроси у него, бывало ли когда, чтобы я совался, где меня не спрашивают. Полно с меня и того, что поклонюсь боярину, и пожелаю ему нового года, да нового счастья, а там пойду в гости к дворецкому его, Никите Гаврилычу. Мы с ним старые приятели; хлеб-соль водили ещё при Иване Исаиче Болотникове, когда здесь, в моём домишке, жил боярин князь Андрей Андреевич Телятевский: кажись, не так давно это было, а много с тех пор воды утекло.

    — А в которые времена было житьё веселее, при Дмитрие царе, или при Василье? — спросил один из предстоящих.

    — Лучше спроси, брат, который воевода больше берёг народ, — сказал другой: — знаешь пословицу, «до Бога высоко, а до царя далеко». Мы, ни Дмитрия, ни Василья, в глаза не видали; а кабы и пришлось с ними повстречаться, не посмели бы им жаловаться на их судей и рассказывать о своих нуждах.

    — Правда, правда, — вскричал купец: — седьмой десяток доживаю, много видел всего, а по совести скажу: хорошо, конечно, коли царь умён и добр; но со злым и глупым воеводою не долго нарадуешься и милосердому царю! Уж государь ли Фёдор Иванович не был кроток, сущий ангел Божий, а сколько и при нём здешние граждане потерпели горя. Вот, теперь, хвала Творцу небесному, с тех пор, как посажен у нас Прокофий Петрович, живём припеваючи; никто не смеет у нас обидеть младенца.

    — Что и говорить, — вскричало несколько голосов: — такого воеводы у нас век не бывало!

    — Я за него в петлю полезу, — сказал мещанин в синем кафтане.

    — Не ты один, все мы пойдём за него в огонь и в воду, — прибавили другие.

    — Не слыхал ли ты, Сидор Кондратьич, — спросил один из конюхов, — зачем бояре долго не едут? Торопили, торопили, чтобы в миг коней изготовили, а теперь словно о них и забыли.

    — Небось, не забыли, — отвечал хозяин дома, — давно бы уехали, да которому-то из молодых бояр захотелось поглядеть у Григорья Фёдоровича его оружий. Он, знаешь, любит их показывать: за тем теперь и не видать никого, что все ушли в заднюю светлицу.

    — Кабы знал я это, ни за что бы не вывел коня своего: каково сердечному стоять на жару, так и палит солнце; что бы не было к вечеру грозы.

    — Храни Боже, — вскричали одни.

    — Типун тебе на язык, — прибавили другие, — что вздумал пророчить! Ведь сегодня не будничный день, не простая середа; сегодня родился отец наш Прокофий Петрович! Как же не светить ярко солнышку; как не радоваться целому миру!

    — Пусть лучше месяц дождь льёт, только бы сегодня не помешал крещёным гулять и веселиться, — сказал вновь подошедший толстый пряничник. — Я слышал на дворе у воеводы, что его милости минуло сегодня тридцать лет, и он изволил приказать, чтобы к вечеру, перед его окнами, выкатили тридцать бочек пива, да тридцать бочек меду, и накрыли бы тридцать больших столов со всякою стряпнёю.

    — Ой ли? Мы этого и не знали. Спасибо за весточку. Ну, братцы, как не молиться нам Богу за нашего воеводу? От кого другого дождёмся мы такой о нас заботы?

    В сенях захлопали двери и в отворённое окно стал слышен громкий смех.

    — Подавайте коней, — закричал босоногий мальчик, выбежав на крыльцо.

    Конюхи засуетились, сторонние отошли подалее, и через несколько минут постоялец дома, прежний рязанский воевода, Григорий Фёдоровиич Сунбулов, вышел, держа под руку зарайского помещика Андрея Потаповича Тарбеева, высокого, свежего старика, богато одетого. Он за ним ухаживал, часто у него занимая деньги, и Андрей Потапович, приехав на месяц в Рязань, по приглашению Сунбулова, гостил у него с двумя племянниками, служившими в войске князя Скопина-Шуйского. Последним принадлежали лошади, за которых чуть не вышла на дворе драка. Они приобрели их в сражении под Калязиным, заколов своими руками двух польских конников, не сомневавшихся, что их огромный рост и дерзкие угрозы тотчас заставят упасть к ногам их двух юношей, которых нежные лица изображали ещё одну глубокую чувствительность. Борису Тарбееву было двадцать лет, а брат его, Глеб был годом моложе, но они оба отличались примерною храбростью и пылким усердием. Отпустив их повидаться с дядею, князь Михаил писал с ними к Ляпунову. Письмо его доставало им лестный приём и, короче с ними познакомясь, воевода убедил их пробыть в Рязани долее, нежели они располагались, поручив их надзору вновь набираемых ратников. Чрезвычайно этим довольный, дядя их не мог нарадоваться их ловкости и остроте; вообще их все хвалили, только Сунбулову они не слишком нравились, за то, что не терпели пьянства. Он говорил, что они не умеют веселиться сами и другим в этом мешают; но тщетно уверял он их, что они будут здоровее, сильнее и ужаснее для врагов, полюбя вино, тщетно твердил им пословицу, что кто чарки не допивает, тот веку не доживает, им вовсе не хотелось в чём-нибудь ему уподобиться! Сунбулову было с небольшим сорок лет, но он был уже совершенно сед; красное, угреватое лицо его обличало нетрезвую его жизнь, а все его поступки доказывали самое пустое тщеславие и чрезвычайное легкомыслие. Сбираясь на обед к воеводе, Сунбулов надел любимый свой алый бархатный кафтан, вынизанный жемчугом. С тех пор, как мы представили его читателям в этой одежде, за обедом у князя Телятевского, данном для приезда пана Харлеского, он очень потолстел и полы кафтана едва на нём сходились. Он об этом не заботился, или, лучше сказать, вовсе этого не примечал; напротив того, он был уверен, что в этом наряде он и молод, и пригож, и всегда надевал его при торжественных случаях, от чего казался ещё безобразнее и смешнее обыкновенного.

    С трудом вскарабкавшись на лошадь, Сунбулов начал рассказывать о своём удальстве на войне и на охоте. Он был действительно очень смел, но трудно было этому поверить, не видав его в деле, и молодые Тарбеевы слушая его, от всей души смеялись, не сомневаясь, что он бесстыдно хвастает. Они подъезжали все четверо к крепости, где жил воевода, в самом весёлом расположении духа, как вдруг им встретился священник. Сунбулов побледнел и тотчас объявил, что он не поедет далее.

    — Плюнь, по-моему, и покажи шиш, Григорий Федорович, — сказал старик Тарбеев, — так и не случится ничего худого. Я сам, прости Господи, не люблю встречи с попами, но с тех пор, как узнал эту примету, перестал их бояться.

    — Вот чему веришь! не стыдно ли, брат, на стрости лет такую врать чепуху, — сказал Сунбулов, — небось, не отплюёшься, как схватит тебя за горло бешеный пёс, или всадит разбойник в сердце нож.

    — Что ты, что ты, Григорий Фёдорович! — в один голос вскричали братья Тарбеевы. — Могут ли в палаты к Прокофью Петровичу забежать разбойники или бешеные псы?

    Молодые воины старались уговорить Сунбулова продолжать с ними путь, но он, озираясь по сторонам, твердил, что они все неминуемо погибнут, если поупрямятся ехать к воеводе, и, поворотив лошадь поспешно отправился домой.

    — Ну, и след простыл, — сказал Андрей Потапович. — Уж полно, ребята, — прибавил он, невольно робея, — не вернуться ли и нам; кто знает, может, Господь, храня нас, дал нам эту острастку.

    — Да, что же тут страшного, дядюшка? — спросил Борис Тарбеев. — Ведь никто не боится в церкви глядеть на попов.

    — Это иное дело: не нам разбирать это.

    — А после службы-то или с требами не птицами же летать им, — сказал Глеб. — Надо же идти или ехать улицами.

    — Никак, Глебушка, ты говоришь дело, — сказал Андрей Потапович. — Только, видишь ли, не сами же мы вздумали, что кто людей хоронит, с тем не к добру повстречаться; нам передали это предки, а они были умнее нас. И то ещё примолвить надо, Григорий Фёдорович — человек служивый, грамотный, словом, не мне чета, а его так пугнула батькина встреча, что пусть что хочет говорит воевода, и даром что любит сам погулять, лучше захотел целый день просидеть один-одинёхонек: этим, детушки, нельзя шутить.

    — Помилуй, дядюшка, Григорью Фёдоровичу нечего бояться, что он пробудет один, он и теперь сам друг, — засмеявшись, сказал Борис. — От того-то ему и чудятся всякие беды.

    Эти слова рассеяли сомнение простодушного старика; он сам улыбнулся и, перекрестившись, поехал рысью в крепость, куда со всех сторон съезжались почётные дворяне.

    Получив известие, что князь Михаил за сутки перед тем должен был отправиться в Смоленск, воевода был очень весел, и, зная, что молодые Тарбеевы соскучили в Рязани, поспешил сказать им, что они могут на следующее утро ехать к победоносному вождю своему.

    — Вам легко будет догнать князя Михайла Васильевича, — прибавил Ляпунов, — хотя боярин и не любит медлить на пути ко врагам, но нельзя же ему со всею ратью так поспешать, как вам с одними вашими слугами. Да у вас и кони-то завидные, не скоро пристанут. Пожалуйста, друзья, отбейте у ляхов поболее таких коней: если вам они будут лишние, мы их раскупим дорогою ценою, а ляхи пусть бегут домой на своих ногах; тем крепче будут помнить, как у нас провожают незваных гостей.

    Поздоровавшись с Андреем Потаповичем, Ляпунов спросил о Сунбулове.

    — Старая баба! — вскричал он, узнав, что заставило Сунбулова воротиться домой. — И с этой головой он был воеводою, и потом торговался с царём за свои услуги! А рад один лезть на медведя! Ну что в этом проку: лбом стену не пробьёшь. — Слышали ли, господа, — прибавил Ляпунов с презреньем, — почему не пожаловал ко мне сегодня Григорий Фёдорович? Ему повстречался приходивший ко мне со светом поп.

    Немногие из гостей рассмеялись; большая часть верили сами, что после такой встречи должно весь день пробыть дома.

    — Ну, как после этого не величаться перед нами немцам, — продолжал Ляпунов. — Ещё бы бояться встречи с каторжным, или с уродом, а то верить, что беда, сойтиться с человеком, у которого, если увидим его не на улице, просим, благословения. Право, душа болит, как подумаешь, что иноземцы не напрасно цыганят нас.

    — Дай тебе Бог много лет здравствовать и век быть у нас воеводою, Прокофий Петрович, — сказал Алексей Иванович Пешков, бывший в числе дворян, которых Ляпунов посылал в Александровскую Слободу предложить престол князю Скопину-Шуйскому, — подлинно ты премудр! Не стану греха таить, и я верил, и детей учил, что нет встречи хуже поповской. Мне я в голову не приходило, и ни от кого не слыхивал, что можно этому посмеяться. Вот теперь самому стыдно своего дурачества, словно я слеп был и вдруг по милости твоей прозрел. Нечего сказать, опричь боярина князя Михаила Васильевича, не найдется у нас никого, кто бы равен был тебе, Прокофий Петрович, умом и любовью к родине!..

    Все вообще гости с жаром подтвердили слова эти. Гордый воевода был глубоко тронут чувствами, которые всеми средствами старался заслужить. Он не наслаждался семейным счастием; жена его, закосневшая в невежестве и предрассудках, вовсе не понимала высокого ума его, и он, измученный домашними сплетнями, жадно стремился насладиться свободою. За несколько лет пред тем, как известно читателям «Князя Скопина-Шуйского», Ляпунов поверил, что провозглашённый Болотниковым царь, истинно Димитрий, сын Иоанна, и с горячностью, свойственною всем его поступкам, присоединился к мятежникам. Это решило навсегда его участь. Впоследствии он устыдился преступного своего ослепления, но оно приохотило его к своеволию, и в сердце его не переставало тлеть желание снова восстать против законной, но для необузданного его честолюбия слишком стеснительной власти. Единственною его опорою при царе был князь Скопин-Шуйский, и он, с юных лет горячо любя его, изумлённый его подвигами, благоговея к его добродетелям, дороже всего в мире ценил его обещание, за усердие его к царю, платить ему искреннею дружбою. Ни один воевода не исполнял с таким рачением своих обязанностей, как Ляпунов; никто не доставлял в Москву столь сильных средств, как он, к отражению врагов. Но избегая малейшей укоризны в беспечности о пользах общественных, он неутомимо старался жителям порученной ему области внушить ревностную себе самому преданность. Он не располагался бунтовать, ещё того менее воображал он, что князь Михаил может умереть в юных летах, но какое-то тёмное, невольное чувство побуждало его страшиться внезапной перемены обстоятельств. Он считал непростительною оплошностью когда-нибудь остаться в полной зависимости от царя, которого братья были явные враги ему, и который сам не мог забыть дерзость подданного, возмечтавшего, что он имеет право располагать престолом.

    Молодой знакомец, как тогда называли бедных дворян, живших у вельмож для услуг и беседы, доложил, что московский иеромонах, ходивший в Киев, узнав о дне рождения воеводы, желает лично поздравить его. И ныне, богомольцев, бывших в Киеве радушно принимают, но когда древняя столица русская, где княжил Владимир, заслуживший имена равноапостольного и великого, где он просветил Россию верою Христовой, стонала под игом поляков, ненавистников нашего православия, те, которым удавалось побывать в Киеве, были всюду дорогими, почётными гостями. Весьма довольный неожиданным посещением, Ляпунов велел позвать инока, и через несколько минут, в сопровождении посланного за ним знакомца, явился чернец лет шестидесяти, роста среднего, но сильного сложения. Смуглое лицо его почти до самых глаз закрыто было густою чёрною бородою, начинавшею местами седеть, как будто её подернуло инеем; по блеску глаз его нельзя было сомневаться, что он обладает умом острым и наблюдательным; но кроме его одежды ничто не внушало к нему почтения. Он не смутился, увидя большое собрание людей, ему неизвестных, и, благословив воеводу, подал данное ему по тогдашнему обычаю свидетельство, что он действительно был в Киеве для богомоления. Не знаю, давно ли перестали раздавать эти свидетельства, но не видав нигде их описания, надеюсь угодить читателям, сообщив в целости такую любопытную, и, если не ошибаюсь, мало известную, древнюю грамоту.

    На листе средней величины, под изображениями Святой Троицы и преподобных Антония и Феодосия, напечатано было следующее:

    «Милостию Божиею, Святыя великия Чудотворныя Лавры Печерския Киевския Архимандрит Никифор Тур.

    Авраамское тщащийся постигнути благословение, Авраамскому благопокорным усердием, оказатель писания сего, Московской Святой великой обители, Святаго Архистратига Михаила, именуемой Чудов монастырь, иеромонах Уар последова нраву. Иже изшед из дому своего, гласу благодати Вышняго внутрь зовущу его, прииде в Богом показанную Преподобных Отец Печерских землю, Иерусалим Российский, Гору, юже возлюби Бог, наследие Богоматернее, и видев благодать Божию, нетленныя Преподобных Мощи, Главы мироточивыя, красная тех же Преподобных селения, и походив по Пещерам руками их ископанными, и ногами утренными, подобающую коемуждо тамо положенных Святых, с верою и любовью воздаде честь: себе же за труды неотъемлемое Преподобных Отец благословение, и молитвы от дому Господня прием, с радостию духовною возвратися во свояси, славя дивнаго во Святых своих Бога, вся по желанию сердца его добре устроившаго. И имеет от нас данное о богоугодном своём деле листовное сие свидетельство. Еже всяк чтущий и

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1