Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Мир цвета сепии
Мир цвета сепии
Мир цвета сепии
Электронная книга443 страницы4 часа

Мир цвета сепии

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Ленинградский художник Дмитрий Дьяконов тяжело переживает смерть родителей. Его также тяготят творческие неудачи и запутанные отношения с девушкой Аней, которую завлекли в эзотерическую общину. Тревожит его и набирающий силу кризис в стране — завершающий этап «перестройки». Ко всем бедам Дьяконова прибавляется основанное на оговоре обвинение в убийстве. Избежав ареста, он отправляется в глубинку, на поиски общины. Жизнь в роли беглого преступника заставляет его многое переосмыслить и взглянуть на мир по-новому.

ЯзыкРусский
Дата выпуска1 мар. 2022 г.
ISBN9781005322342
Мир цвета сепии
Автор

Александр Гаврилов

Родился в Тверской области. Детство и юность провёл в Ленинграде. Учился в ЛХУ им. В. А. Серова. Служил в ВМФ. В начале девяностых годов переехал на Южный Урал. Зарабатывал живописью. Имеет публикации в журналах «Литературная учёба», «Нижний Новгород», «Изящная словесность», «Зарубежные задворки», «Метаморфозы», Edita. В настоящее время живёт в Лобне, занимается литературным трудом.

Связано с Мир цвета сепии

Похожие электронные книги

«Триллеры» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Связанные категории

Отзывы о Мир цвета сепии

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Мир цвета сепии - Александр Гаврилов

    Содержание

    1

    2

    3

    4

    5

    6

    7

    8

    9

    10

    11

    12

    13

    14

    15

    16

    17

    Об авторе

    Читайте также


    1

    В конце февраля меня отправили в Петрозаводск в командировку. Отец в последнее время вроде бы приободрился, иногда даже насвистывал что-то на мажорный лад. Так что поехал я с лёгким сердцем и пробыл там пять дней. На обратной дороге смотрел в окно, зевал и мечтал о тушёных куриных пупках: больно уж хотелось разговеться после столовского варева.

    Приехал. Открываю дверь ― навстречу мне бабушка, за ней тётя, ещё кто-то из родственников. Лица горестные. «Что?..» — спросил я. «Беда, Дима, — отец помер», — сказала бабушка. Я пошагал в кладовку, заперся, постоял немного, потом выдвинул ящик старинного комода, где отец хранил всякую всячину, и, когда учуял запах сырой резины, заплакал.

    Отец всегда чинил обувь сам: нравилось ему это дело. Я в детстве любил наблюдать, как, смешно гримасничая от увлечённости и усердия, он возился с истоптанными башмаками. Растрёпанный, с зажатыми в губах гвóздиками отец казался мне доступнее, роднее, чем в те минуты, когда приходил с работы в галстуке, с усталым отстранённым лицом. Запах сырой резины напомнил мне о тех временах, о моём молодом воодушевлённом папе.

    Я плакал, зажимая рот рукой, и вместо всхлипов выходило отрывистое рычание. Чтобы уж и его заглушить, я закрыл рот второй рукой. Звуки стали не слышны, зато сотрясало меня здорово: ходуном ходил над ящиком с сырой резиной.

    Тело обнаружила бабушка, мать мамы. Она приехала накануне вечером, звонила в дверь, но никто не открывал, хотя окно в кухне светилось. Бабушка знала, где мы храним запасной ключ. Она зашла в квартиру и в одной из комнат нашла отца: он сидел на диване со свешенной на грудь головой, напротив него на журнальном столике стоял телевизор. «Ох, Андрюшка, Андрюшенька, — качала головой старушка, — телевизор-то перетащил, а до розетки с этого места не достать…» Она потом не раз эту историю пересказывала. Казалось, больше, чем внезапная смерть зятя, её поразил не на своём месте стоящий телевизор. Полагаю, она подозревала, что у отца помутился рассудок, и это не давало ей покоя: для неё зять — инженер и большой книгочей — всегда был, можно сказать, «светочем мысли». Наверное, она считала, что не по чину ей, колхознице, такое дерзкое мнение высказывать, вот и пересказывала историю: ждала, когда её догадку кто-нибудь подтвердит.

    Отец давно не смотрел телевизор, пожалуй, с тех самых пор, как у мамы диагностировали рак. Держался он стойко: в библиотеке пропадал. Подшивки газетные перелопачивал, выискивая чудодейственные рецепты. И всё же, когда стало ясно, что мама не выживет, — глаза запали, путать нас начала, — дал слабину: запил. Поначалу пил аккуратно: даже запаха слышно не было, но после похорон запил крепко. Не до упаду, но другой раз приходил на автомате с одеревенелым лицом. Пытался заговаривать со мной на разные отвлечённые темы: делал вид, что всё у нас в порядке. Меня от этого пьяненького притворства воротило, потому я отмалчивался или уходил. Убедившись в моей непримиримости, отец свои попытки оставил: почти перестали общаться. И меня временами брала тоска по прежней жизни, когда наша маленькая дружная семья теснилась в одной комнате. Всегда рядышком, всё сообща: гуляли в парке, водили меня в цирк, на утренники разные. И голоса за стенами — будь то смех или ругань — нас только скрепляли: там своя жизнь, у нас — своя. За два года, что я служил в армии, наши немногочисленные соседи разъехались, и четырёхкомнатная квартира отошла нам; родителям, как я слышал, пришлось побегать по инстанциям и даже как-то там смухлевать, не знаю толком, как именно.

    Пил отец несколько месяцев кряду с перерывами в два-три дня. Трезвый, он часами сидел в углу дивана без движения, не включая свет. Тогда я пытался с ним поговорить, предлагал съездить в Петергоф или, на худой конец, в ЦПКиО, погулять там, проветриться. Он кивал: «Да, сынок, непременно съездим...» — и отводил взгляд. Хорошо, что отводил: от его взгляда завыть хотелось.

    Как-то в выходные, заглянув к отцу, я увидел стоящий напротив дивана телевизор. Спросил, почему нет удлинителя. Он смутился и ответил, что слышал, будто таким способом можно связаться с загробным миром. «Ерундистика, конечно, — добавил он, усмехнувшись, — но занимательно. Знакомый журналист рассказал. Мы случайно с ним в винной лавке повстречались».

    Журналист из винной лавки поведал отцу о некоем проекте, цель которого ― наладить связь меж двумя мирами: нашим, бренным, и тем, что по ту сторону бытия. Проект якобы задуман учёными, но не здравствующими, а уже умершими и возродившимися в другом месте. Пересказывая эту байку, отец сначала поглядывал на меня испытующе, не смеюсь ли. Потом, увлёкшись, заговорил с воодушевлением, с жаром. «Понимаешь, это не какое-то там эфемерное пространство — это реальная, похожая на Землю планета, — говорил он, разводя руками, будто держал огромный глобус, — только у неё два солнца. Люди там в своих телах, в оптимальном возрасте. Там и дети есть, и животные…»

    Я старался выказывать заинтересованность, кивал, хоть и горько было его слушать. «Эх, отец, где ж твоя светлая инженерская голова? Где твой острый взгляд, усмешка твоя на всякий шарлатанский вздор? Ничего не осталось — одна только несбыточная сумасшедшая мечта», ― думал я тогда.

    Взволнованный, он ходил по комнате и говорил об умиротворении, покое, гармонии, которые обрели в новом мире земные страдальцы; говорил о девственной природе, о чистейших реках, о селениях среди рощ и холмов. Смолкнув на минуту, он подошёл к окну и, будто разглядев за стеклом ту заоблачную благодать, тихо продолжил: «Ясно себе представляю: два солнца в небе, жёлтая дорога среди холмов, и я иду, иду…»

    Отец долго выглядел моложе своего возраста, однако ближе к пятидесяти чуток отяжелел, седины прибавилось. Потом горе, выпивка — здорово сдал. Но в тот момент у окна он лет двадцать скинул, как-то весь подобрался, лицом просветлел. Оно и понятно: к любимой своей шагал он жёлтой дорогой. Не смог смириться, поэтому нашёл лазейку: телевизор. Бытовой прибор возвёл в ранг сакрального атрибута: целыми вечерами просиживал у потухшего экрана, забывал о еде. Не позовёшь ужинать — не выйдет.

    Умер он от остановки сердца. Врач толковал что-то — без особой уверенности — о «дилатационной кардиомиопатии». Только мне было неинтересно: о причине смерти своего отца я знал побольше любого врача.

    Так за год и три месяца я потерял обоих родителей. С пятнадцати лет я находил подработки и свои финансовые дела решал сам. Мне нравилось считать себя человеком зрелым, ни от кого не зависящим, и ― что греха таить — я даже немного важничал из-за своей самостоятельности. Всё оказалось детской бравадой: ушли папа с мамой ― и куда подевался самостоятельный мужчина?.. Остался мальчик. Бродил в коридорной полутьме, ёжился: ледяные похоронные сквознячки холодили спину, в голову лезли мысли о родовом проклятии, астральных сущностях и прочей инфернальной жути. Я во всю эту макабристику не слишком верил, но всё же как-то не по себе становилось.

    Старался бывать дома реже: просиживал в кинотеатрах, кружил по ветреным мартовским улицам, скверам, набережным; всё пытался выстроить какой-нибудь план, схему, которые позволили бы прицепиться к пробегавшему мимо трамваю жизни, но… не получалось ни плана, ни схемы. Возвращался домой и ложился спать, не выключая свет в прихожей.

    За все эти тягостные дни Аня зашла только раз, уделила часик. Поговорили. Вернее, она говорила: советовала не киснуть, встряхнуться, бабу какую-нибудь завести; говорила, что у них с Валеркой вроде бы всё налаживается и срываться ей сейчас никак нельзя.

    — Что значит «срываться»? — спросил я.

    — Ты знаешь что…

    Я, конечно, знал и спросил, чтоб её уязвить в отместку за слова: «Бабу какую-нибудь заведи». «Срываться» означало изменять Валере, то бишь мужу, со мной. Хотя, на мой взгляд, изменяла она мне. Впрочем, нет — это я по старой памяти. Поначалу, когда Аня неожиданно выскочила замуж, сильно переживал, спрашивал, просил объяснить — всё впустую. То отшучивалась, то фыркала: «Отстань! Не хочу об этом». Теперь я на неё не претендую. И всё же, когда приходит, не могу не пустить: не хватает духа.

    Уходя, уже за порогом, она сказала:

    — Да, чуть не забыла: уезжаем мы. На следующей неделе, наверное.

    — Куда это?

    — В Оренбургскую область. Валеркин друг рассказывал: там лагерь для беженцев открыли, ну, для тех, кто на Земле жить не желает. Вполне серьёзная, говорит, организация. Они всех желающих куда-то… — она беспомощно махнула рукой, — в другое место перемещают. То ли на ракете, то ли ещё как…

    — Так вам лучше сразу на Байконур или на Канаверал поехать.

    Аня засмеялась и сказала:

    — Вредина! Даже помечтать не даст, — она погладила меня по щеке и вышла.

    Я постоял у приоткрытой двери и шагнул на лестничную площадку. Как раз подошёл лифт.

    — Ань, послушай, — сказал я, — ты смотри, не вздумай подписываться ни на какие там… перемещения. Какие ещё к чёрту ракеты? У Валерика твоего не все дома.

    Она погрозила мне кулачком, улыбнулась и зашла в лифт.

    Аня уехала, а я всё думал об этой чертовщине. Отца с его телевизионной химерой понять можно: не сумел с горем совладать (а может, не захотел). Но этой-то парочке чего не хватает? Причём, насколько я понял, идею подал Валера, а он слыл парнем продуманным, практичным, даже, можно сказать, приземлённым. Заходил, например, в компании разговор об НЛО или полтергейсте (у нас ведь любят — особенно под рюмочку — о чём-нибудь этаком потолковать), так Валера даже уходил, говоря: «Не могу эту ересь слушать». И вдруг засобирался куда-то «То ли на ракете, то ли ещё как». Меня подобные метаморфозы в людях всегда настораживали: всё ли с человеком в порядке, не заболел ли? Вот и теперь пришли такие мысли. Беспокойно стало за Аню: кто знает, что ещё Валере на ум взбредёт?

    Наши отношения с Аней начались незадолго до её замужества. Однажды, в субботний летний вечер, неподалёку от моего дома я стал свидетелем того, как милиционеры сажают в задний отсек УАЗа прехорошенькую девушку, которая показалась мне смутно знакомой. Она была слегка пьяна, капризничала и брыкалась. Раскрасневшиеся милиционеры — обоим было чуть за двадцать — смущались, суетились и не понимали, как к ней подступить. С грехом пополам они её посадили ― УАЗ уехал. Я попытался вспомнить, где мог эту девчонку видеть, да так и не вспомнил. А буквально через пару часов я её снова встретил (на удивление быстро её из отделения выпустили). Она была в розовой мохеровой кофточке, джинсах и сабо на высокой платформе. Шла ровно, но временами её слегка заносило: она делала быстрый короткий шажок в сторону, замирала на долю секунды и шла дальше. Я пошагал за ней: решил всё-таки выяснить, где мы могли видеться. Пошагать-то пошагал, но, по правде сказать, заробел сразу подойти. Шёл сзади, перебирал варианты, как половчее разговор завести. Тут она остановилась, повернулась ко мне и с мрачной усмешкой спросила:

    — Что, дружок, пьяненькую решил снять?

    — Мне, милая, и трезвеньких девать некуда. Хотел спросить: мы с тобой нигде не пересекались? Или показалось мне?

    — Пересекались мы с тобой, Димуля… и ещё не раз пересечёмся, — пробормотала она и добавила с кислой гримаской: — Идём, а то потом ругать себя будешь, что момент упустил…

    Я пошёл. Заинтриговала: имя откуда-то знает. Вышли проходными на проспект Добролюбова, где девушка свернула и вошла в хорошо знакомую мне парадную. А когда на пятом этаже она стала открывать квартиру, в которой я в своё время дневал и ночевал у своего приятеля Рината Салихова, я её вспомнил.

    Зашли в просторную полупустую комнату. Шторы задёрнуты, на столе и стульях навалена одежда, на полу коробки. Похоже, собралась переезжать.

    — Выросла ты ― не узнать, — сказал я.

    — Умилился дядя Дима, — хмыкнула она, раздеваясь. — Чёрт, провоняла вся в этом… как его?..

    — Аквариум или обезьянник, кому как нравится. Видел, как тебя принимали. Хулиганишь, что ли?

    — Продавщице в морду плюнула. «Шкурой» меня назвала.

    Она ушла в ванную. Ожидая её, я вспоминал юношеские годы, Рината и его маленькую соседку по коммуналке. Разница у нас с ней в пять лет, так что тогда я её не замечал. Теперь хочешь, не хочешь — заметишь.

    Ушёл я от неё поздним утром следующего дня — не выспавшийся, но впечатлённый. Весь мой прежний любовный опыт показался мне пошленьким, скверненьким озорством. Ощущение чистоты — вот что у меня после той ночи осталось. Будто в ангельской купели омылся.

    Всю следующую неделю я ночевал у неё и, разумеется, не высыпался. На работе клевал носом, за что получил выговор. А ещё через две недели Аня вышла замуж. Не помню точно, сколько она благочинно с мужем прожила: месяц, может два. Потом они повздорили, и она пришла ко мне. Так совершился наш адюльтер.

    Мы с ней тоже временами ссорились. Начиналось всё с какого-нибудь пустяка: например, с моего нежелания позагорать на крыше. Аня быстро воспламенялась и атаковала меня со злостью избалованной комнатной шавочки. «Тюфяк! Лень задницу от дивана оторвать!» — звенела она, сдувая мешавшие чёрные кудряшки. Подобные темы быстро себя исчерпывали, но Аня входила в раж и с ходу находила новые поводы для упрёков. Меня её гневливость смешила, я её поддразнивал; она шла в рукопашную, потом хныкала: «Все руки из-за тебя, истукан, отшибла!» Короче говоря, стычки из разряда «милые бранятся — только тешатся».

    Валера о нашей связи узнал скоро: сарафанное радио в районе работало не хуже, чем в деревне. Узнал — и странное дело! — претензий мне не предъявлял, а наоборот: при встречах держался с подчёркнутым дружелюбием, пожалуй, даже с долей подобострастия (раньше за ним такого не водилось). Наверное, какой-то выверт ума.

    Аня ушла, а я, как ни крепился, приуныл. Сидел в знакомой до каждой трещинки на стенах кухне, и виделись мне поблёкшие, как на старинных фотографиях, лица исчезнувших людей, к которым теперь присоединились и мои родители. Удары капель из прохудившегося крана, необычайно звонко резонировавшие под высокими потолками, приобретали зловещий смысл: их звук был похож на звук часового механизма. Стало тоскливо и жутко: я последний, и я на очереди… Ноги сами понесли меня на улицу. Прочь из сумрачного дома.

    В тот день я загулял. Осталась в памяти — ещё со времён доармейской юности — пара адресов, где гужбанили с утра до ночи. По одному из них и отправился. Приняли меня радушно (благо, был при деньгах) — и особенно одна хмельная брюнеточка. У Оли — так её звали — была смугловатая кожа, миниатюрные кисти рук и слегка раскосые глаза. Две недели мы были неразлучны. Порой она смахивала на сумасшедшую: то и дело требовала признаний в любви, гнала меня за вином, а выпив, танцевала с притопом, то ухая по-совиному, то припевая какие-то заунывные куплеты. Всё это утомляло, но тем не менее я был благодарен Ольге: в её шаманских плясках, уханьях, песнях слышался жизнеутверждающий ритм — так она меня лечила. Потом объявился муж Геннадий. Вынюхав каким-то образом мой адрес, он пришёл в полночь во двор моего дома и заорал, вызывая меня на поединок: «Дьяконов! Выходи, если ты мужчина!» Запрыгнув на подоконник (я мёртвой хваткой держал её за бёдра), Ольга бросалась в мужа картошкой; безумный её хохот залетал в форточки, в окнах загорался свет.

    Наш крепко замешанный на алкоголе роман имел последствия. На работе стали замечать: засыпал за пультом, записи в журналах путал. А путать и засыпать на химическом производстве чревато, так что меня в конце концов попросили. Хорошо ещё, что Евгений Николаевич, технолог наш, добрая душа: оформил увольнение по собственному желанию. Сказал на прощанье: «Когда успокоишься, в руки себя возьмёшь, возвращайся».

    На завод меня не тянуло: вроде и пообвыкся там, но не по сердцу мне строгие правила, расписания, забранные в железо своды, нескончаемое гудение труб — весь этот тяжеловесный и, по правде говоря, тёмный для меня мирок. Всё-таки я художник по жизни, хотя, надо признать, художник посредственный. Впрочем, некоторые преподаватели из художественного училища видели в моих работах нечто неординарное, тормошили меня, призывали быть поактивней: оттачивай, мол, почерк, больше работай. Я же никакого энтузиазма не испытывал. Погружаться с головой во множество направлений, жанров, стилей, проникаться этим, пытаться внести толику чего-то своего — всё это было пустой затеей. Хоть разбейся, не смог бы я ничего нового выдумать, не верил в это. Ну а раз такой веры нет, значит, не суждено — так мне казалось. Не то чтобы совсем уж бездарь, но мечтать о свершениях в живописи… Эти юношеские бредни я оставил. По этой причине после окончания художественного училища я не пошёл дальше, как когда-то планировал, в Академию, то бишь институт имени Репина. Помалевав год афишки в кинотеатре, устроился в Государственный институт прикладной химии, вернее, на заводик при нём, оператором КИП. У меня там приятель работал ― он и посоветовал. До института рукой подать, работа не пыльная и зарплата приличная. Живопись я не бросил: иногда, под настроение, выходные проводил в мастерской, которую устроил в самой большой, тридцатиметровой комнате, изредка выходил на пленэр.

    До смерти родителей я чувствовал себя неуязвимым: редко что нарушало моё душевное равновесие. Случалось, правда, беспокоили приступы хандры: лезли мысли о собственной никчёмности, об утрате смысла, о бездарно растранжиренном времени. Вялое самобичевание быстро меня утомляло, и, привыкший благодушествовать, я от этой экзистенциальной мути отмахивался. В целом получалось. Все мои переживания пребывали как бы на периферии, как бы в отдалении, нудили там, как комарики.

    Лёгкий характер хлопот мне не доставлял. Я придерживался общепринятых правил, ни за какие рамки не выходил. Меня считали вполне серьёзным, ответственным парнем, и вряд ли кто догадывался о сумбурчике, что вихрился по соседству с моей серьёзностью, о моих полудетских фантазиях. Я почти уверен был: стукнет в голову какая-нибудь романтическая чепуха — запросто могу всё бросить, уехать куда-нибудь к чёрту на кулички, жить в хибаре и, например, в речке рыбу удить.

    Любил помечтать перед сном о всяком разном, и сновидения меня посещали необычные, можно сказать, высокохудожественные. Чего мне только не снилось: мрачные, будто слепленные буйнопомешанным сказочником города, пасторальные деревеньки, вокзалы, космодромы, реки, дороги и бессчётное количество людей — всё это переплеталось в фантасмагорию абсурдных, но подразумевающих глубокий смысл сюжетов. Чаще всего мне почему-то доставалась роль беглеца. Скрываясь от преследователей, я всё куда-то уходил, уезжал, крался, где-то затаивался и почему-то постоянно попадал впросак: то терял что-то, то забывал. Но, несмотря на всякие закавыки, там, во снах, меня не покидало предчувствие радостных открытий, и ещё я знал, что в конце скитаний меня ждёт некое благословенное место, тихая обитель, мой светлый Дом, о котором я, увы, ничего не помнил.

    Загул мой после увольнения закончился ― осталось похмелье. Ночи стали мучением: чудесные сны сменились кошмарами. Я набирал кувшин воды, ложился, читал и пил, поминутно вытирая пот. Засыпал под утро.

    Чтоб не тратить много времени на поиски работы, я устроился в строительную бригаду на пивном заводе «Красная Бавария». Там работали человек пять моих старых знакомцев, так что я недолго вливался в коллектив.

    Май выдался сухой и тёплый. Меня это радовало: можно было реже бывать дома. До глубокой ночи я гулял в парке, по набережным, просиживал в садиках. В одну из таких ночей я столкнулся с Сашей Розенбергом. Знакомы мы были давно, но поверхностно: выпивали пару раз в одной компании, потом здоровались при встрече, и только. Я бы с ним ещё раньше сдружился ― просто случая не выпадало. Саша был располагающим к себе парнем: простым, дружелюбным, интеллигентным; нос картошечкой, шевелюра с бородой подзапущенные и глаза, очками увеличенные, добрые-предобрые. У него был дефект речи, точнее сразу два: он заикался и картавил.

    Мы присели на скамеечку, разговорились. А перед тем, как разойтись, я как-то невзначай обмолвился, что не хочется домой возвращаться: тошно, мол, одному, кошмары изводят. Тогда Саша и предложил: «Живи у меня — не стеснишь». Я засомневался, сказал, что неудобно. «Да брось, старичок, ты мне одолжение сделаешь», — ответил он. Я согласился.

    Коммуналка, где проживал Саша, оказалась мне знакомой — случалось заходить к товарищу детства Боре Тёткину. Саша занимал две крайние от чёрного хода комнаты: одна — просторная с эркером — служила ему гостиной и спальней, другая ― поменьше ― шутейно называлась «кабинетом», была загромождена старой разномастной мебелью. В «кабинете» он меня и устроил. Спал я на обитой бордовым плюшем кушетке с торшером в изголовье. Напротив кушетки стоял забитый книгами секретер, по верху которого паслось целое стадо деревянных, фарфоровых, алебастровых и ещё бог знает каких зверюшек. Мне здесь нравилось: было уютно и пахло как в музее.

    Соседей было немного. Кроме Бори Тёткина и его матери в квартире проживали ещё двое: пенсионер Прокопьевич да одинокий виолончелист, который вечно был в разъездах и дома показывался редко. И Прокопьевич, и Боря пили горькую, однако они были тихие, безобидные, а скандальчики, что временами у них случались, могли только позабавить.

    По утрам я ходил на цыпочках: Саша вставал поздно, не хотелось его тревожить. Сегодня он дома не ночевал, так что завтракал я вольготно: за большим столом в Сашиной комнате. Закончив с завтраком, отправился на работу. Парни подтягивались к половине восьмого, а я прибыл ровно в семь.

    В раздевалке уже сидит Максим Павлов. Его не по годам большая, иссечённая шрамами лысина покрыта испариной, в руке — кружка с пивом. Я начинаю переодеваться и спрашиваю:

    — Почему новых зарубок на тонзуре не видно? Что происходит?

    — Смотри не накаркай, — отвечает Макс и, вздохнув, добавляет: — Мне, Димка, не до смеха: предчувствие плохое, гробы снятся. Все только зубы скалят: «Га-га-га, ги-ги-ги — вон лысина штопанная идёт!» А у меня башка железная, что ли? Мне ведь тоже больно…

    Поддевать Макса в нашей компании вошло в привычку. Не везло ему: вечно он, напившись, спотыкался, летел кувырком с крутых пролётов, разбивал голову; вечно водил шашни с какими-то шалыми бабёнками, у которых находились свирепые, скорые на расправу сторожа. Ревнивцы били Макса нещадно, всем что под руку попадёт, и, как сговорившись, целили в голову. Однако он не унывал: отлежавшись в стационаре, возвращался на «Красную Баварию» с очередным рубцом на лысине, пил пиво и хохотал вместе со всеми над своим удивительным «везением». Смех смехом, но, по большому счёту, наблюдать за этой клоунадой мне было грустно: слишком хорошо сохранился в памяти чистенький ясноглазый юноша, который писал стихи, играл на банджо, гитаре, собирал гербарии и исполнял в школьном театре роль Чацкого. Поступил в институт культуры (хотел стать аккомпаниатором), но забрали в армию. Вернулся оттуда разнузданный пропойца и похабник. Преображение «Чацкого» в подобие привокзального гопника было пугающим, наводило на мысли о злом волшебстве. Поначалу Макса сторонились, спустя время привыкли.

    Пришёл Андрей Семёнов, бывший инженер и большой почитатель Александра Блока, ― с такой же большой, как у Макса, правда, неповреждённой лысиной — и поведал об очередном фиаско со «Спринтом». На «Спринт» — лотерейные билетики, что проверялись прямо на месте, — он тратил до трети зарплаты каждый месяц, а потом смешил народ рассказами о выигрышах вроде прикроватных ковриков или трёхрублёвых будильников.

    Следом за Семёновым явились Женя Труль с Игорем Бухариным, затем подтянулись остальные. В раздевалке стало тесно. Стол заполнился сухариками, сыром, вяленой рыбой. Забрякали бутылки с пивом. Лёгкий, так сказать, завтрак.

    К приходу бригадира всё было прибрано. Зачитав план работ на день, бригадир ушёл. У нас было правило: волынку не тянуть. Навалимся скопом, дело сделаем и балаболим под пивко,

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1