Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Портрет Дориана Грея
Портрет Дориана Грея
Портрет Дориана Грея
Электронная книга389 страниц4 часа

Портрет Дориана Грея

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Оскар Уайльд (1854—1900) — английский писатель, поэт, драматург и эссеист, неподражаемый мастер парадокса, яркая во всех отношениях личность. Искусство он провозглашал важнейшей ценностью, и именно доказательству значимости искусства в жизни человека посвящен его роман «Портрет Дориана Грея» — история о неувядающей красоте юноши, который ради сохранения молодости пошел на сделку с совестью.

ЯзыкРусский
ИздательGlagoslav Distribution
Дата выпуска5 мар. 2020 г.
ISBN9789660363731

Связано с Портрет Дориана Грея

Похожие электронные книги

«Художественная литература» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Портрет Дориана Грея

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Портрет Дориана Грея - Оскар Уайльд

    Потрет Доріана Ґрея ISBN 9789660381193 Автор: Оскар Вайлд Copyright © 2020, Folio Publishing

    Аннотация

    Оскар Уайльд (1854—1900) — английский писатель, поэт, драматург и эссеист, неподражаемый мастер парадокса, яркая во всех отношениях личность. Искусство он провозглашал важнейшей ценностью, и именно доказательству значимости искусства в жизни человека посвящен его роман «Портрет Дориана Грея» — история о неувядающей красоте юноши, который ради сохранения молодости пошел на сделку с совестью...

    Оскар Уайльд

    Портрет Дориана Грея

    Портрет Дориана Грея

    ПРЕДИСЛОВИЕ

    Художник — творец прекрасного.

    Раскрыть красоту и скрыть художника — вот цель искусства.

    Критик — это тот, кто в новой форме или новыми средствами может передать свое впечатление от прекрасного.

    Высшая, как и низшая, форма критики — один из видов автобиографии.

    Те, кто в прекрасном творении усматривают дурной смысл, сами испорчены и это не делает их привлекательными. Это большой недостаток.

    Те, кто в прекрасном произведении находят прекрасный смысл, — культурные люди. Для них еще есть надежда.

    Избранники те, для которых прекрасное произведение означает только Красоту.

    Такой вещи, как нравственная или безнравственная книга, не существует. Книга бывает хорошо или плохо написана, — вот и все.

    Ненависть XIX века к Реализму — бешенство Калибана, видящего в зеркале свое собственное отражение.

    Ненависть XIX века к Романтизму — это бешенство Калибана, не находящего в зеркале своего собственного отражения.

    Нравственная жизнь человека частично входит в тему художника; нравственность же искусства — в совершенном применении несовершенных средств.

    Ни один художник не стремится что-либо доказать. Даже несомненные истины могут быть доказаны.

    Ни у одного художника не бывает этических предпочтений. Этические предпочтения в художнике — непростительная манерность стиля.

    Художник никогда не бывает болезненным. Художник может изображать все.

    Мысль и язык для художника — средства искусства.

    Добродетель и порок для художника — материалы искусства. С точки зрения формы, первообразом всех искусств является искусство музыканта. С точки зрения чувства, первообразом служит искусство актера.

    Во всяком искусстве есть то, что лежит на поверхности, и символ.

    Те, кто пытаются проникнуть глубже поверхности, делают это на свой страх и риск.

    Те, кто раскрывает символ, делают это на свой страх и риск.

    Зрителя, а не жизнь отражает в действительности искусство.

    Различие мнений о каком-нибудь произведении искусства доказывает, что это произведение ново, сложно и жизненно.

    Когда критики расходятся в мнениях, художник остается в согласии с самим собой.

    Мы можем простить человеку то, что он сделал полезную вещь, до тех пор, пока сам он ею не восхищается.

    Единственное же извинение для того, кто сделал бесполезную вещь, — это то, что ею можно безгранично восхищаться.

    Всякое искусство совершенно бесполезно.

    Оскар Уайльд

    ГЛАВА I

    Мастерская была пропитана роскошным ароматом роз, и каждое легкое дуновение летнего ветерка среди деревьев сада приносило с собой в открытую дверь удушливый запах сирени или более нежное благоухание розоцветного шиповника.

    С угла дивана, покрытого персидскими чепраками, где он лежал, куря, по обыкновению, одну за другой бесчисленные папиросы, лорд Генри Уоттон мог любоваться пышностью медвяно-сладких и медвяноцветных лепестков альпийского ракитника, трепетные ветви которого, казалось, едва выдерживали тяжесть столь пламенно-яркой красоты, а прямо перед его глазами, по длинным шелковым занавесям громадного окна, напоминая моментальные эффекты японской живописи, проносились фантастические тени пролетавших мимо птиц, и мысль его невольно направлялась к далеким желтолицым художникам, стремящимся выразить движение и порыв в неподвижном по своей природе искусстве. Глухое жужжание пчел, то пробивавших себе дорогу в высокой безмятежной траве, то с монотонной настойчивостью кружившихся над черными, завитыми усиками ранних июньских мальв, как будто еще усиливало впечатление гнетущей тишины, а неясный шум Лондона доносился, как басовые ноты далекого органа.

    Посреди комнаты на стоячем мольберте был прикреплен портрет молодого человека необыкновенной красоты, во весь рост, а перед ним, немного поодаль, сидел и сам художник, Бэзиль Холлуорд, вызвавший своим внезапным исчезновением несколько лет тому назад сенсацию и возбудивший бесчисленные толки.

    При взгляде на изящную, прекрасную фигуру, так искусно воспроизведенную его кистью, улыбка удовольствия появлялась время от времени на лице художника. Но вот он вдруг вскочил и, закрыв глаза, прижал пальцы к своим векам, будто стараясь удержать в своем мозгу какой-то чудный сон, от которого он боялся проснуться.

    — Это ваше лучшее произведение, Бэзиль, лучшая из всех когда-либо вами написанных картин, — лениво сказал лорд Генри. — Вы непременно должны выставить ее в будущем году в Гросвеноре. Академия слишком велика и вульгарна. Когда бы я там ни бывал, всегда была или такая толпа людей, что немыслимо было разглядеть картины, а это ужасно, или же столько картин, что нельзя было разглядеть людей, и это еще ужаснее. Гросвенор, по-моему, единственное место.

    — Не думаю, чтобы я где бы то ни было выставил эту вещь, — ответил Бэзиль, закидывая назад голову по своей старинной привычке, над которой, бывало, трунили еще его товарищи в Оксфорде. — Нет, я нигде не выставлю ее.

    Лорд Генри поднял брови и в изумлении поглядел на него сквозь синие клубы дыма, причудливыми кольцами поднимавшиеся от его крепкой, пропитанной опиумом папиросы.

    — Вы ее не выставите? Да почему же это, мой друг? По какой причине? Чудаки, право, все вы, художники! Вы все на свете делаете, чтобы добиться известности; а как только вы ее добились, вы точно стараетесь от нее избавиться. Это совсем глупо, ибо что может быть на свете хуже того, что о человеке говорят? Только одно: что о нем совсем не говорят. А такой портрет, как этот, вознесет вас над всеми молодыми художниками Англии, а старых преисполнит чувством зависти, если только старики вообще способны на какие-нибудь чувства.

    — Я знаю, что вы будете надо мной смеяться, — возразил художник, — но я, право, не могу выставить этой работы. Я вложил в нее слишком много самого себя.

    Лорд Генри развалился на диване и залился смехом.

    — Да, я знал, что вы будете смеяться, и, тем не менее, это так.

    — Слишком много самого себя! Честное слово, Бэзиль, я не знал, что вы так тщеславны; и я, право, не вижу никакого сходства между вами — с вашим суровым, строгим лицом и черными как смоль волосами, — и этим юным Адонисом, словно сделанным из слоновой кости и лепестков розы. Право же, дорогой мой Бэзиль, он — Нарцисс, а вы — гм... — конечно, у вас лицо очень одухотворенное и все такое; но красота, настоящая красота кончается там, где начинается одухотворенность. Интеллект сам по себе уже есть преувеличение, а потому нарушает гармонию всякого лица. Как только человек начинает думать, так у него непропорционально вытягивается нос, или увеличивается лоб, или что-то подобное портит его лицо. Посмотрите на выдающихся людей любой ученой профессии: как все они безобразны, исключая, конечно, лиц духовных. Но они ведь совсем не думают. Епископ в восемьдесят лет обыкновенно повторяет то же, что его учили говорить, когда он был восемнадцатилетним мальчиком, и, поэтому, естественно, наружность его не портится. Ваш таинственный юный приятель, имя которого вы мне не назвали, но чей портрет меня положительно очаровывает, наверное, никогда не думает. В этом я совершенно уверен. Он — безмозглое прекрасное создание, которое следовало бы всегда иметь перед глазами зимой, когда нет цветов, чтобы радовать наш глаз, а также и летом, когда чувствуется потребность охладить наши думы. Пожалуйста, не льстите самому себе, Бэзиль; вы ничуть на него не похожи.

    — Вы не поняли меня, Гарри, — ответил художник. — Конечно, я не похож на него. Я знаю это прекрасно. И, право, я бы даже жалел, если бы на него походил. Вы пожимаете плечами? Я говорю вам правду. Над всяким физическим или умственным превосходством тяготеет какой-то рок, такой же рок, как тот, что преследует в истории неуверенные шаги королей. Лучше ничем не выделяться из среды своих собратий. В этом мире уроды и дураки всегда остаются в барышах. Они могут спокойно сидеть и смотреть на то, как играют другие. Если они не знают побед, то они избавлены и от горечи поражений. Они живут так, как все бы мы должны были жить, — невозмутимо, равнодушно, не зная треволнений. Они никого не губят и сами не гибнут от вражеской руки. Ваше положение и богатство, Гарри; мой ум, каков бы он ни был, моя слава, чего бы она ни стоила; блестящая внешность Дориана Грея — за все эти дары богов мы заплатим когда-нибудь страданием, страшным страданием...

    — Дориан Грей? Так вот его имя! — проговорил лорд Генри, медленно пересекая студию и приближаясь к Бэзилю Холлуорду.

    — Да, это его имя. Я не хотел называть его вам.

    — Но почему же?

    — О, я не могу этого объяснить. Видите ли, когда мне кто-нибудь очень нравится, я никогда никому не называю его имени. Назвать — значит отдать часть его другим. Я полюбил понемногу таинственность. Ведь только она и может сделать для нас современную жизнь чудесной и загадочной. Всякая безделица приобретает интерес, как только начинаешь ее скрывать. Если мне случается уехать из города, я никогда не сообщаю своим близким, куда я еду. Если бы я это сделал, все удовольствие поездки было бы для меня потеряно. Это глупая привычка, быть может, но, как бы там ни было, она вносит в нашу жизнь значительную долю романтизма. Конечно, вы все это считаете ужасно глупым?

    — Вовсе нет, — ответил лорд Генри, — вовсе нет, дорогой Бэзиль. Вы, кажется, забываете, что я женат и что единственная прелесть брака состоит в том, что он делает жизнь для обеих сторон полной неизбежных обманов. Я никогда не знаю, где моя жена, а жена моя никогда не знает, что я делаю. При встрече, — а изредка мы встречаемся, когда мы вместе обедаем где-нибудь или едем к герцогу, — мы рассказываем друг другу самые нелепые небылицы с самыми серьезными лицами. Моя жена хорошо это умеет, гораздо лучше чем я. Она никогда не сбивается в числах, а я все всегда путаю. Но если ей и случится меня поймать, она никогда не поднимает шума. Иногда мне даже хотелось бы, чтобы она рассердилась, но она только подшучивает надо мной.

    — Терпеть не могу я эту вашу манеру говорить о супружеской жизни, Гарри, — сказал Бэзиль, подходя к двери, ведущей в сад. — Я уверен, что вы на самом деле прекрасный муж, но стыдитесь собственной добродетели. Вы странный человек. Вы никогда не говорите ничего нравственного, но никогда не совершаете ничего безнравственного. Ваш цинизм просто-напросто поза.

    — Быть естественным — поза, и самая раздражающая поза, какую я знаю, — смеясь воскликнул лорд Генри; и молодые люди вышли в сад и уселись на длинной бамбуковой скамье, стоявшей в тени высокого лаврового куста. Лучи солнца струились по блестящим листьям, и в траве дрожали белые маргаритки.

    После долгой паузы лорд Генри взглянул на часы.

    — К сожалению, мне сейчас надо идти, Бэзиль, — сказал он, — но прежде чем уйти, я настаиваю на том, чтобы вы ответили мне на вопрос, который я задал вам недавно.

    — Какой вопрос? — спросил Бэзиль Холлуорд, не поднимая глаз.

    — Вы прекрасно знаете какой.

    — Нет, не знаю, Гарри.

    — Ну хорошо: я скажу вам, в чем дело. Я хочу, чтобы вы объяснили мне, почему вы не желаете выставить портрет Дориана Грея. Я хочу знать настоящую причину.

    — Я назвал вам настоящую причину.

    — Нет. Вы сказали, что вложили в этот портрет слишком много самого себя. Но это ведь ребячество!

    — Гарри! — сказал Бэзиль Холлуорд, глядя ему прямо в глаза. — Каждый портрет, написанный с чувством, есть, в сущности, портрет художника, а не того, кто ему позировал. Модель — просто случайность. Не ее раскрывает на полотне художник, а скорее самого себя. И причина моего нежелания выставить этот портрет та, что я боюсь раскрыть тайну своей собственной души.

    Лорд Генри засмеялся.

    — И что же это за тайна? — спросил он.

    — Я скажу вам, — начал Холлуорд, и выражение замешательства появилось на его лице.

    — Я весь ожидание, Бэзиль, — взглянув на него, промолвил его собеседник.

    — Да говорить-то тут почти нечего, Гарри, — ответил художник. — И, думаю, вряд ли вы это поймете. Даже вряд ли этому и поверите.

    Лорд Генри улыбнулся, нагнулся и, сорвав в траве маленькую маргаритку, принялся ее рассматривать.

    — А я так совершенно уверен в том, что пойму это, — возразил он, внимательно разглядывая маленький, золотистый, опушенный белыми лепестками, кружок, — а поверить я могу всему, и тем охотнее, чем оно невероятнее.

    Налетевший ветерок стряхнул с деревьев несколько цветов, а тяжелые гроздья сирени, с мириадами своих звездочек, лениво заколыхались в сонном воздухе. Кузнечик затрещал в траве; и, словно синяя нить, длинная, тоненькая стрекоза пронеслась мимо на своих коричневых газовых крылышках. Лорду Генри показалось, что он слышит биение сердца Бэзиля Холлуорда, и он с удивлением ждал, что будет дальше.

    — Дело попросту вот в чем, — сказал через какое-то время художник. — Месяца два назад мне пришлось быть на рауте у леди Брэндон. Вы знаете, мы, бедные художники, должны время от времени появляться в обществе, чтобы напомнить людям, что мы не совсем уж дикари. Во фраке и белом галстуке, по вашему собственному выражению, всякий, даже биржевой маклер, может приобрести репутацию вполне цивилизованного человека. Прекрасно; вот, войдя в гостиную и поболтав минут десять с разными разодетыми титулованными вдовами и скучными академиками, я вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Я повернулся вполоборота и первый раз в жизни увидел Дориана Грея. Когда наши глаза встретились, я почувствовал, что бледнею. Странный страх объял меня. Я понял, что встретил человека, личность которого была так обаятельна, что, если бы я только допустил это, она могла бы поглотить все мое существо, всю душу, даже само мое искусство. Я не хотел, чтобы на мою жизнь кто-нибудь влиял извне. Вы знаете ведь сами, Гарри, насколько я независим по природе. Я всегда был сам себе господин, по крайней мере, до встречи с Дорианом Греем. А тут... но я не знаю, как это вам объяснить. Что-то подсказало мне, что я был накануне глубокого перелома в моей жизни. У меня было странное ощущение, что судьба заготовила для меня как изысканные радости, так и изысканные печали. Я испугался и повернулся, чтобы покинуть комнату. Не совесть побуждала меня так поступить, а своего рода трусость. И я не могу поставить себе в заслугу это желание убежать.

    — Совесть и трусость — право, одно и то же, Бэзиль. Совесть — это только обиходное название трусости, вывеска фирмы. Вот и все.

    — Я в это не верю, Гарри. Во всяком случае, каково бы ни было мое побуждение — может быть, и из гордости, так как я всегда был весьма горд, — я стал протискиваться к дверям. Но там я, конечно, наткнулся на леди Брэндон. «Не собираетесь ли вы убежать так рано, мистер Холлуорд?» — закричала она. Вы ведь знаете ее ужасный пронзительный голос?

    — Да она — настоящий павлин, только не в отношении красоты, — промолвил лорд Генри, разрывая в клочки маргаритку своими тонкими нервными пальцами.

    — Я не мог от нее отделаться. Она представила меня высочайшим особам, разным сановникам в звездах и орденах и почтенным дамам в гигантских диадемах и с крючковатыми носами. Она называла меня своим лучшим другом. До тех пор я лишь однажды видел ее, но она во что бы то ни стало желала, по-видимому, превратить меня в знаменитость. Кажется, какая-то из моих картин имела в то время большой успех; по крайней мере, о ней говорили в газетах, которые являются в девятнадцатом веке мерилом бессмертия. Вдруг я очутился лицом к лицу с молодым человеком, личность которого так странно поразила меня. Мы стояли близко, почти касаясь друг друга. Взгляды наши вновь встретились. Было безумием с моей стороны, но я попросил леди Брэндон познакомить меня с ним. В конце концов, может быть, это и не было уж таким безумием. Это было просто неизбежно. Мы бы все равно заговорили друг с другом и без всяких представлений. Я в этом уверен. Дориан мне потом сказал то же самое. Он также почувствовал, что нам было предназначено встретиться.

    — А как же леди Брэндон описала этого чудесного юношу? — спросил лорд Генри. — Я ведь знаю ее привычку давать беглый очерк каждого из ее гостей. Помню, как она подводила меня к какому-то страшному, багровому старцу, увешанному орденами и лентами, и шептала мне в ухо трагическим, слышным всем присутствовавшим шепотом самые поразительные подробности. Я просто сбежал. Я люблю узнавать людей сам. Но бедная леди Брэндон обращается со своими гостями, как какой-нибудь аукционер со своим товаром. Она или до мельчайших подробностей рассказывает вам их жизнь, или же говорит про них вам все, кроме того, что вы хотели бы знать.

    — Бедная леди Брэндон. Вы слишком строги к ней, Гарри! — ответил рассеянно Холлуорд.

    — Мой милый, она пыталась основать салон, а ей удалось просто открыть у себя ресторан. Как же мне восторгаться ею? Но скажите мне, что она вам сообщила про Дориана Грея?

    — О, она пробормотала что-то вроде: «Прелестный юноша... мы были неразлучны с его бедной матерью... Я забыла, чем он занимается... боюсь, что ничем... ах, да! играет на рояле... или на скрипке, не так ли, дорогой мистер Грей?» Мы оба не могли удержаться от смеха и в тот же миг стали друзьями.

    — Смех — недурное начало для дружбы и лучший конец ее, — заметил лорд Генри, срывая другую маргаритку.

    Холлуорд покачал головой.

    — Вы не только не понимаете, что такое дружба, Гарри, — прошептал он, — но и что такое вражда. Вы любите всех или, точнее, вы ко всем одинаково равнодушны...

    — Как вы ужасно несправедливы! — воскликнул лорд Генри, сдвигая на затылок шляпу и поглядывая вверх на плывшие по бирюзовому небу облака, подобные обрывкам блестящего белого шелка. — Да, ужасно несправедливы! Я далеко не одинаково отношусь к людям. Я выбираю себе друзей за их внешность, знакомых — за их хорошую репутацию и врагов — за их ум. Человек никогда не бывает достаточно осторожен в выборе своих врагов. У меня нет среди них ни одного дурака. Все они — люди с известными умственными достоинствами, и потому все они меня ценят. Это очень тщеславно с моей стороны? Мне кажется, довольно тщеславно.

    — Мне тоже так кажется, Гарри. Но, согласно вашему определению, я, должно быть, оказываюсь лишь просто знакомым.

    — Дорогой мой Бэзиль, вы гораздо больше, чем простой знакомый.

    — И гораздо меньше, чем друг. Нечто вроде брата, вероятно?

    — Ну, братья! Я не очень-то их люблю. Мой старший брат никак не желает умереть, а младшие только это и делают.

    — Гарри! — воскликнул, хмуря брови, Холлуорд.

    — Милый мой, я ведь говорю не совсем серьезно. Но я не могу не ненавидеть своих родственников. Я думаю, это происходит оттого, что мы не можем выносить людей, имеющих те же самые недостатки, что и мы. Я вполне сочувствую английской демократии в ее озлоблении против того, что они называют пороками высших классов. Они чувствуют, что пьянство, глупость и безнравственность должны бы быть их собственным достоянием и что если кто-нибудь из нас изображает из себя осла, то он посягает на их привилегии. Когда бедный Соутуорк начал свой бракоразводный процесс, то их негодование было просто великолепным. А между тем я не думаю, чтобы хоть десять процентов из людей низшего класса ведут добродетельный образ жизни.

    — Я не согласен ни с одним словом из всего сказанного вами, Гарри; и даже более того — я думаю, что и сами-то вы не верите тому, что говорите.

    Лорд Генри погладил свою остроконечную темную бородку и постучал по своим лакированным башмакам кончиком эбеновой тросточки с кисточкой.

    — Какой вы истый англичанин, Бэзиль. Вы вторично делаете то же замечание. Если кто-нибудь развивает какую-либо мысль англичанину, что всегда неосторожно, — последний никогда не задается вопросом о ее правильности или неправильности. Единственно, что ему важно, так это верит ли сам человек в то, что он говорит. А между тем, ценность самой мысли никогда не зависит от искренности человека, который ее высказывает. Право же, чем меньше убежден человек в том, что он говорит, тем разумнее должна быть сама мысль, так как в таком случае она не отражает ни его желаний, ни его претензий или предрассудков. Во всяком случае, я не предполагаю обсуждать с вами политических, социологических или метафизических вопросов. Я больше люблю людей, чем принципы, а людей без принципов больше всего на свете. Поговорим еще о Дориане Грее. Часто вы с ним видитесь?

    — Ежедневно. Я бы не чувствовал себя счастливым, не видясь с ним каждый день. Он абсолютно необходим мне.

    — Как странно! Я не думал, что для вас когда-нибудь будет существовать что-то, кроме вашего искусства?

    — Он теперь для меня — само искусство, — сказал серьезно художник. — Порой я думаю, Гарри, что в истории человечества есть только две значительные эры. Первая — это открытие нового способа выражения в искусстве и вторая — появление новой личности, конечно, в искусстве же. Со временем лицо Дориана Грея будет для меня иметь то же значение, какое для венецианцев имело открытие масляных красок или для позднейшей греческой скульптуры — лицо Антиноя. Я не ограничиваюсь тем, что рисую, пишу с Дориана, — конечно, я все это уже проделал. Нет, он для меня больше, чем простая модель. Я не скажу, что мои работы с него не удовлетворяют меня или что его красота относится к разряду тех, которые не поддаются искусству. В сущности, на свете нет ничего недоступного для искусства; и я знаю, что все, написанное мною со времени встречи с Дорианом Греем, хорошо, и даже лучше всего, что я сделал за всю мою жизнь. Но каким-то странным образом вышло так, — не знаю, поймете ли вы меня, — что его образ внушил мне совершенно новую манеру в искусстве, совершенно новый стиль. Я вижу вещи иными, познаю их иначе. Теперь я могу воссоздать жизнь в таких формах, которые прежде были сокрыты от меня. «Греза о форме в дни размышлений» — кто это сказал? Не помню, но вот этим самым для меня стал Дориан Грей. Одно появление этого мальчика — мне он кажется почти мальчиком, хотя ему уже минуло двадцать лет... так одно его присутствие... ах! не знаю, можете ли вы себе представить все значение этого? Сам того не ведая,

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1