Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Belaja gvardija: Russian Language
Belaja gvardija: Russian Language
Belaja gvardija: Russian Language
Электронная книга414 страниц7 часов

Belaja gvardija: Russian Language

Автор Mihail Bulgakov

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

«Белая гвардия» - не просто роман, но своеобразная хроника времени - хроника, увиденная сквозь призму восприятия «детей страшных лет России». Судьба издерганной дворянской семьи, задыхающейся в кровавом водовороте гражданской войны, под пером Булгакова обретает черты эпической трагедии всей русской интеллигенции - трагедии, отголоски которой доносятся до нас и теперь.

Mihail Bulgakov – Belaja gvardija

ЯзыкРусский
ИздательGlagoslav Epublications
Дата выпуска22 авг. 2013 г.
ISBN9781782671657
Belaja gvardija: Russian Language
Автор

Mihail Bulgakov

Михаил Афанасьевич Булгаков (1891-1940) – русский писатель и драматург. Он писал сатирические рассказы («Вьюга», 1925), комедии («Зойкина квартира», 1926) и долгие рассказы («Белая гвардия», 1925).. В произведениях киевлянина враждебность к революции сочувственно и реалистично описана. Он сгущает и драматизирует эти чувства в произведении «Дни Турбиных» (1926). Сатирический и философский роман «Мастер и Маргарита» (1967) является наиболее обсуждаемым и важным произведением в биографии Михаила Афанасьевича Булгакова. Роман не был опубликован из-за цензуры, пока не появилось новое отредактированное издание в 1967, другие версии произведения были опубликованы в 1973 и 1989 году. Булгаков периодически работал над фантазиями этого романа до самой его смерти в 1928 году. Эта работа касается раздела книги, в которой Дьявол посещает Москву. Другим его знаменитым романом является «Собачье сердце» (1924). Булгаков был официально раскритикован за несколько его романов.

Читать больше произведений Mihail Bulgakov

Связано с Belaja gvardija

Похожие электронные книги

«Художественная литература» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Belaja gvardija

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Belaja gvardija - Mihail Bulgakov

    своими…

    Часть первая

    1

    Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

    Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

    Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

    Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь кованозолотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

    Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

    Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

    Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…

    Много лет до смерти, в доме №13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отецпрофессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали какнибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

    Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

    – Дружно… живите.

    Но как жить? Как же жить?

    Алексею Васильевичу Турбину, старшему – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизньто им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.

    Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

    – Живите.

    А им придется мучиться и умирать.

    Както, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

    – Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время… Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…

    Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город повечернему глухо шумел, пахло сиренью.

    – Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья.

    – Может, кончится все это когданибудь? Дальшето лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.

    Священник шевельнулся в кресле.

    – Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но уныватьто не следует…

    Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

    – Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но както очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше все богословские…

    Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:

    – «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».

    2

    Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

    Над двухэтажным домом №13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе – и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна.

    В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.

    – Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.

    Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.

    – Вот бы подстрелить чертей! Ейбогу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю – это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.

    – А ну их… Идем. Бери.

    Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.

    Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:

    «Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, – не верь. Союзники – сволочи.

    Он сочувствует большевикам.»

    Рисунок: рожа Момуса.

    Подпись:

    «Улан Леонид Юрьевич».

    «Слухи грозные, ужасные,

    Наступают банды красные!»

    Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.

    Подпись:

    «Бей Петлюру!»

    Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства – Мышлаевского, Карася, Шервинского – красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:

    «Елена Васильевна любит нас сильно,

    Кому – на, а кому – не.»

    «Леночка, я взял билет на Аиду.

    Бельэтаж №8, правая сторона.»

    «1918 года, мая 12 дня я влюбился.»

    «Вы толстый и некрасивый.»

    «После таких слов я застрелюсь.»

    (Нарисован весьма похожий браунинг.)

    «Да здравствует Россия!

    Да здравствует самодержавие!»

    «Июнь. Баркарола.»

    «Недаром помнит вся Россия

    Про день Бородина.»

    Печатными буквами, рукою Николки:

    «Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского райкома. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер,

    1918 года, 30го января.»

    Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонктанк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе – в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, – столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень… Неопределенно трень… потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо…

    На плечах у Николки унтерофицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.)

    Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.

    Старший бросает книгу, тянется.

    – А нука, сыграй «Съемки»…

    Треньтатам… Треньтатам…

    Сапоги фасонные,

    Бескозырки тонные,

    То юнкераинженеры идут!

    Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах – жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко.

    Здравствуйте, дачники,

    Здравствуйте, дачницы…

    Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут – ать, ать! Николкины глаза вспоминают:

    Училище. Облупленные александровские колонны, пушки. Ползут юнкера на животиках от окна к окну, отстреливаются. Пулеметы в окнах.

    Туча солдат осадила училище, ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался генерал Богородицкий и сдался, сдался с юнкерами. Паазор…

    Здравствуйте, дачницы,

    Здравствуйте, дачники,

    Съемки у нас уж давно начались.

    Туманятся Николкины глаза.

    Столбы зноя над червонными украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные юнкерские роты. Было, было все это и вот не стало. Позор. Чепуха.

    Елена раздвинула портьеру, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Тальберг? Волнуется сестра.

    Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.

    – Погодите. Слышите?

    Оборвала рота шаг на всех семи струнах: стоой! Все трое прислушались и убедились – пушки. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: буу… Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.

    В гостиной – приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера «Ночь под рождество» – снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и училище, в глазах – напряженнейший слух. Где? Пожал унтерофицерскими плечами.

    – Черт его знает. Впечатление такое, что будто под Святошиным стреляют. Странно, не может быть так близко.

    Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черноиспуганны. Что же значит, что Тальберга до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют в двенадцати верстах от города, не дальше. Что за штука?

    Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.

    – Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело…

    – Ну да, тебя там не хватало…

    Елена говорит в тревоге. Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли, – самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.

    В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колонок. При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и на все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой, колонной, вазе голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то, что на подступах к Городу – коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками. Цветы. Цветы – приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского, друга продавщицы в конфетной знаменитой «Маркизе», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Ниццкая флора». Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пилафраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства… Эх… эх…

    На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем, как у Момуса.

    В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.

    Застрял гдето Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, чтонибудь с ним?.. Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из СанФранциско». Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова:

    …мрак, океан, вьюгу.

    Не читает Елена.

    Николка, наконец, не выдерживает:

    – Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть…

    Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и – тонктанк – идет к четверти одиннадцатого.

    – Потому стреляют, что немцы – мерзавцы, – неожиданно бурчит старший.

    Елена поднимает голову на часы и спрашивает:

    – Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? – Голос ее тосклив.

    Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.

    – Ничего не известно, – говорит Николка и обкусывает ломтик.

    – Это я так сказал, гм… предположительно. Слухи.

    – Нет, не слухи, – упрямо отвечает Елена, – это не слух, а верно; сегодня видела Щеглову, и она сказала, что изпод Бородянки вернули два немецких полка.

    – Чепуха.

    – Подумай сама, – начинает старший, – мыслимое ли дело, чтобы немцы подпустили этого прохвоста близко к городу? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они с ним уживутся хотя бы одну минуту. Полнейший абсурд. Немцы и Петлюра. Сами же они его называют не иначе, как бандит. Смешно.

    – Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь немцев. Сама уже видела нескольких с красными бантами. И унтерофицер пьяный с бабой какойто. И баба пьяная.

    – Ну мало ли что? Отдельные случаи разложения могут быть даже и в германской армии.

    – Так, повашему, Петлюра не войдет?

    – Гм… Помоему, этого не может быть.

    – Апсольман. Налей мне, пожалуйста, еще одну чашечку чаю. Ты не волнуйся. Соблюдай, как говорится, спокойствие.

    – Но, боже, где же Сергей? Я уверена, что на их поезд напали и…

    – И что? Ну, что выдумываешь зря? Ведь эта линия совершенно свободна.

    – Почему же его нет?

    – Господи, боже мой! Знаешь же сама, какая езда. На каждой станции стояли, наверное, по четыре часа.

    – Революционная езда. Час едешь – два стоишь.

    Елена, тяжело вздохнув, поглядела на часы, помолчала, потом заговорила опять:

    – Господи, господи! Если бы немцы не сделали этой подлости, все было бы отлично. Двух их полков достаточно, чтобы раздавить этого вашего Петлюру, как муху. Нет, я вижу, немцы играют какуюто подлую двойную игру. И почему же нет хваленых союзников? Уу, негодяи. Обещали, обещали…

    Самовар, молчавший до сих пор, неожиданно запел, и угольки, подернутые седым пеплом, вывалились на поднос. Братья невольно посмотрели на печку. Ответ – вот он. Пожалуйста:

    «Союзники – сволочи.»

    Стрелка остановилась на четверти, часы солидно хрипнули и пробили – раз, и тотчас же часам ответил заливистый, тонкий звон под потолком в передней.

    – Слава богу, вот и Сергей, – радостно сказал старший.

    – Это Тальберг, – подтвердил Николка и побежал отворять.

    Елена порозовела, встала.

    Но это оказался вовсе не Тальберг. Три двери прогремели, и глухо на лестнице прозвучал Николкин удивленный голос. Голос в ответ. За голосами по лестнице стали переваливаться кованые сапоги и приклад. Дверь в переднюю впустила холод, и перед Алексеем и Еленой очутилась высокая, широкоплечая фигура в шинели до пят и в защитных погонах с тремя поручичьими звездами химическим карандашом. Башлык заиндевел, а тяжелая винтовка с коричневым штыком заняла всю переднюю.

    – Здравствуйте, – пропела фигура хриплым тенором и закоченевшими пальцами ухватилась за башлык.

    – Витя!

    Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин офицерской фуражки с потемневшей кокардой, и оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот, один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок.

    – Откуда ты?

    – Откуда?

    – Осторожнее, – слабо ответил Мышлаевский, – не разбей. Там бутылка водки.

    Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:

    – Изпод Красного Трактира. Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой.

    – Ах, боже мой, конечно.

    Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались. Белые брови и поседевшая инеем бархатка подстриженных усов начали таять, лицо намокло. Турбинстарший расстегнул френч, прошелся по шву, вытягивая грязную рубашку.

    – Ну, конечно… Полно. Кишат.

    – Вот что, – испуганная Елена засуетилась, забыла Тальберга на минуту, – Николка, там в кухне дрова. Беги зажигай колонку. Эх, горето, что Анюту я отпустила. Алексей, снимай с него френч, живо.

    В столовой у изразцов Мышлаевский, дав волю стонам, повалился на стул. Елена забегала и загремела ключами. Турбин и Николка, став на колени, стягивали с Мышлаевского узкие щегольские сапоги с пряжками на икрах.

    – Легче… Ох, легче…

    Размотались мерзкие пятнистые портянки. Под ними лиловые шелковые носки. Френч Николка тотчас отправил на холодную веранду – пусть дохнут вши. Мышлаевский, в грязнейшей батистовой сорочке, перекрещенной черными подтяжками, в синих бриджах со штрипками, стал тонкий и черный, больной и жалкий. Посиневшие ладони зашлепали, зашарили по изразцам.

    Слух… грозн…

    наст… банд…

    Влюбился… мая…

    – Что же это за подлецы! – закричал Турбин. – Неужели же они не могли дать вам валенки и полушубки?

    – Ва… аленки, – плача, передразнил Мышлаевский, – вален…

    Руки и ноги в тепле взрезала нестерпимая боль. Услыхав, что Еленины шаги стихли в кухне, Мышлаевский яростно и слезливо крикнул:

    – Кабак!

    Сипя и корчась, повалился и, тыча пальцем в носки, простонал:

    – Снимите, снимите, снимите…

    Пахло противным денатуратом, в тазу таяла снежная гора, от винного стаканчика водки поручик Мышлаевский опьянел мгновенно до мути в глазах.

    – Неужели же отрезать придется? Господи… – Он горько закачался в кресле.

    – Ну, что ты, погоди. Ничего… Так. Приморозил большой. Так… отойдет. И этот отойдет.

    Николка присел на корточки и стал натягивать чистые черные носки, а деревянные, негнущиеся руки Мышлаевского полезли в рукава купального мохнатого халата. На щеках расцвели алые пятна, и, скорчившись, в чистом белье, в халате, смягчился и ожил помороженный поручик Мышлаевский. Грозные матерные слова запрыгали в комнате, как град по подоконнику. Скосив глаза к носу, ругал похабными словами штаб в вагонах первого класса, какогото полковника Щеткина, мороз, Петлюру, и немцев, и метель и кончил тем, что самого гетмана всея Украины обложил гнуснейшими площадными словами.

    Алексей и Николка смотрели, как лязгал зубами согревающийся поручик, и время от времени вскрикивали: «Нуну».

    – Гетман, а? Твою мать! – рычал Мышлаевский. – Кавалергард? Во дворце? А? А нас погнали, в чем были. А? Сутки на морозе в снегу… Господи! Ведь думал – пропадем все… К матери! На сто саженей офицер от офицера – это цепь называется? Как кур чуть не зарезали!

    – Постой, – ошалевая от брани, спрашивал Турбин, – ты скажи, кто там под Трактиром?

    – Ат! – Мышлаевский махнул рукой. – Ничего не поймешь! Ты знаешь, сколько нас было под Трактиром? Сорок человек. Приезжает эта лахудра – полковник Щеткин и говорит (тут Мышлаевский перекосил лицо, стараясь изобразить ненавистного ему полковника Щеткина, и заговорил противным, тонким и сюсюкающим голосом): «Господа офицеры, вся надежда Города на вас. Оправдайте доверие гибнущей матери городов русских, в случае появления неприятеля – переходите в наступление, с нами бог! Через шесть часов дам смену. Но патроны прошу беречь…» (Мышлаевский заговорил своим обыкновенным голосом) – и смылся на машине со своим адъютантом. И темно, как в ж…! Мороз. Иголками берет.

    – Да кто же там, господи! Ведь не может же Петлюра под Трактиром быть?

    – А черт их знает! Веришь ли, к утру чуть с ума не сошли. Стали это мы в полночь, ждем смены… Ни рук, ни ног. Нету смены. Костров, понятное дело, разжечь не можем, деревня в двух верстах. Трактир – верста. Ночью чудится: поле шевелится. Кажется – ползут… Ну, думаю, что будем делать?.. Что? Вскинешь винтовку, думаешь – стрелять или не стрелять? Искушение. Стояли, как волки выли. Крикнешь, – в цепи гдето отзовется. Наконец, зарылся в снег, нарыл себе прикладом гроб, сел и стараюсь не заснуть: заснешь – каюк. И под утро не вытерпел, чувствую – начинаю дремать. Знаешь, что спасло? Пулеметы. На рассвете, слышу, верстах в трех поехало! И ведь, представь, вставать не хочется. Ну, а тут пушка забухала. Поднялся, словно на ногах по пуду, и думаю: «Поздравляю, Петлюра пожаловал». Стянули маленько цепь, перекликаемся. Решили так: в случае чего, собьемся в кучу, отстреливаться будем и отходить на город. Перебьют – перебьют. Хоть вместе, по крайней мере. И, вообрази, – стихло. Утром начали по три человека в Трактир бегать греться. Знаешь, когда смена пришла? Сегодня в два часа дня. Из первой дружины человек двести юнкеров. И, можешь себе представить, прекрасно одеты – в папахах, в валенках и с пулеметной командой. Привел их полковник НайТурс.

    – А! Наш, наш! – вскричал Николка.

    – Погодика, он не белградский гусар? – спросил Турбин.

    – Да, да, гусар… Понимаешь, глянули они на нас и ужаснулись: «Мы думали, что вас тут, говорят, роты две с пулеметами, как же вы стояли?»

    Оказывается, вот этито пулеметы, это на Серебрянку под утро навалилась банда, человек в тысячу, и повела наступление. Счастье, что они не знали, что там цепь

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1