Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Мудрость веков - Классики
Мудрость веков - Классики
Мудрость веков - Классики
Электронная книга2 119 страниц21 час

Мудрость веков - Классики

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Книга включает эссе «Русская идея» и фрагменты пяти монографий И. И. Гарина: «Загадочный Гоголь», «Тютчев», «Неизвестный Толстой», «Многоликий Достоевский» и «Соловьев». Читатель может познакомиться с литературно-психологическими портретами русских гениев и их влиянием на мировую культуру, в чем-то определившим облик литературы и философии XX века. Значительное место в книге занимает анализ «Русской Идеи», создатели которой были озабочены не свободой и правами человека, не духовной жизнью нации, а могуществом государства, подавлением любых проблесков свободомыслия. Если практика — критерий истины, то практика русской революции — воплощение в жизнь русской идеи, кастрация жизни, а как идея — кастрация мысли... Кастрации физической предшествовала воображаемая, идеальная... В книге прослежена негативная роль русской интеллигенции и русских классиков как носителей «русской идеи», обслуживающей интересы правящего класса и русского империализма. Описаны трагические судьбы великих русских художников и мыслителей, внесших огромный вклад в мировую культуру. В мировой истории трудно обнаружить что-либо трагичнее жизни этих гениев. Гениальность — высшее выражение национального менталитета. По гениям, главным образом, мы узнаём культуру той или иной страны. По Толстому, Достоевскому, Тютчеву, Соловьеву узнаём мы Россию. Никто лучше Толстого, Достоевского, Гоголя не знал меру русского зла.

ЯзыкРусский
ИздательFolio
Дата выпуска16 окт. 2020 г.
ISBN9789660388765
Мудрость веков - Классики

Читать больше произведений Игорь Гарин

Связано с Мудрость веков - Классики

Похожие электронные книги

«Психологическая художественная литература» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Мудрость веков - Классики

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Мудрость веков - Классики - Игорь Гарин

    Классики

    РУССКАЯ ИДЕЯ

    От ФИЛОФЕЯ ДО ФЕТРА

    Русский коммунизм есть извращение русской мессианской идеи. Он утверждает свет с Востока, который должен просветить буржуазную тьму Запада.

    Коммунизм есть русская судьба, момент внутренней судьбы русского народа. И изжит он должен быть внутренними силами русского народа. Коммунизм должен быть преодолен, а не уничтожен.

    Н. А. Бердяев

    Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами!

    Ар, скифы — мы! Ар, азиаты — мы,

    С раскосыми и жадными очами...

    А. А. Блок

    Один из парадоксов истории состоит в том, что семена Кадма, произведенные Западом, взошли на Востоке. Как могло случиться, что страна, издавна окружившая себя «железным занавесом», мало восприимчивая к тому, что происходило за ее пределами, веками предпочитавшая автаркию, культивировавшая мессианство, оказалась столь восприимчивой к «отходам производства» западного духа — утопиям, уравниваниям, революциям, «просвещени-ям», нигилизму, максимализму, экстремизму, коммунизму, фашизму? Почему западноевропейские идеи, не востребованные европейцами, оказались столь «плодотворны» в стране, настороженно относящейся к «тлетворным влияниям»? — Плодотворны в том смысле, в каком «плодотворно чрево, из которого это выползло»...

    В Русофобии Шафаревич пишет о том, что в Россию социализм был привнесен с Запада. Поэтому, заключает он, это явление нерусское. Шафаревич умалчивает, что для запада социализм был пеной, отходом духовного производства, свидетельством ущербности мышления, примитивизма своих апологетов, а для культурно неразвитой России — передовым учением, светочем и надеждой.

    Шафаревич умалчивает, что коммунизм не привился на Западе из-за отсутствия почвы, что именно в России нашел хорошо подготовленный чернозем — огромную хтоническую целину. Нерусский социализм потому и смог стать наирусским, что отвечал вековечным сокровенным чаяниям и духу народа, его общинности, соборности, пассивности, враждебности культуре, разномыслию и многообразию жизни.

    Страдай я манией преследования, или комплексом космической подозрительности, или психозом величия, происходящим из чувства неполноценности, я начал бы с «заговора» — если не сионских мудрецов, то всемирного масонства, или империализма, или «малого народа», или, на худой конец, закатывающейся Европы, устрашившейся «света с востока». Убоявшись русского медведя, поднимающегося великана, всечеловечного народа-богоносца, жиды-фрицы, лягущатники-макаронники, колонизаторы-империалисты и подбросили ему, юному колоссу, только и желавшему оплодотворить мир своим крепким семенем, свежей спермой, разрушительный вирус, косящий не отдельных людей, а целые нации, «большие народы». И таки скосили, подлые... Так что не мы, доверчивые и миролюбивые, виноваты в том, что с нами произошло, а вся эта хитрожопая Европа, ну и «пархатые», конечно, в первую очередь, собственная пятая колонна...

    Бедный, несчастный народ... Как же не быть бедным, когда везде — враги? Одна лишь незадача: «черносотенное» православие архимандрита Фотия, «черные сотни» Союза русского народа, расизм Данилевского, антисемитизм Достоевского, первые фашистские партии Зубатова и Восняцкого — все наше, доморощенное... И «Протоколы сионских мудрецов» — не с запада к нам, а от нас — на запад...

    А тут еще «недобиток» Бердяев со своей состряпанной «по указке империализма» Русской идеей. Как там?

    В России революция либеральная, буржуазная, требующая правового строя, и была утопией, не соответствующей русским традициям и господствовавшим в России революционным идеям. В России революция могла быть только социалистической, либеральное движение было связано с Государственной думой и кадетской партией. Но оно не имело опоры в народных массах, и лишено было вдохновляющих идей. По русскому духовному складу, революция могла быть только тоталитарной, все русские идеологии были всегда тоталитарными...

    Да, слишком мягок был Старик, пулю бы в лоб, а не «философские пароходы» для осквернителей-обсирателей... цацкался с ними много... Вот и результат...

    «Удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай-да умница», — это ведь Александр Сергеевич Пушкин писал, а не столь нелюбезные душам наших Шафаревичей жидовствующие... А кому, как не Лермонтову, принадлежит Прощай, немытая Россия? И разве не Блок сделал эту предсмертную запись: «Слопала меня Россия, как чушка глупого поросенка» ? Даже у славянофила Хомякова — В судах полна неправды черной... И разве не у Печерина, в любви которого к своей родине невозможно усомниться, эти страшные строки: «Как сладостно отчизну ненавидеть! И жадно ждать ее уничтоженья...»?

    Холуй смеется, раб хохочет,

    Палач свою секиру точит,

    Тиран терзает каплуна,

    Сверкает зимняя луна.

    То вид отечества: гравюра,

    На лежаке солдат и дура,

    Старуха чешет мертвый бок,

    То вид отечества: лубок.

    Собака лает, ветер носит,

    Борис у Глеба в морду просит,

    Кружатся пары на балу,

    В прихожей — куча на полу.

    Луна сияет, зренье муча,

    Под ней — как мозг отдельный — туча.

    Пускай художник, паразит,

    Другой пейзаж изобразит.

    Коли б еще не все эти Радищевы, Гоголи, Чаадаевы, Салтыковы... Умничали слишком много. «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала» — у-у-у, интеллигент... Да, и Пушкин — хорош гусь: «Боже, как грустна наша Россия» — сказано из недобитков, и стихи антинародные кропал и кропал, «сеятель пустынный». «Изыде сеятель сеяти семена свои» — правильно говорили...

    Свободы сеятель пустынный,

    Я вышел рано, до звезды;

    Рукою чистой и безвинной В порабощенные бразды Бросал живительное семя —

    Но потерял я только время,

    Благие мысли и труды...

    Паситесь, мирные народы!

    Вас не разбудит чести клич.

    К чему стадам дары свободы?

    Их должно резать или стричь.

    Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

    И русский бунт у него, видите ли, бессмысленный и беспощадный, и «народ властвует со всей отвратительной властию демокрации», — писать правильно не умел, а все туда же: в народе русском — «все признаки невежества — презрение к чужому, спесь необузданная и решительная». Сказано — арап... Ну, а Гоголь — известно: хохол недоделанный, видите ли, у наших души мертвые и жизнь омертвела. Не напрасно же Белинский дал ему по мозгам — да так, что мозги вылетели, сам, ополоумев, мертвые души свои пожег.

    А у Чаадаева не иначе как жидовская кровь затесалась! Мог ли наш человек писать такое? —

    Мы не принадлежим к одному из великих семейств человеческого рода; мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того, ни другого. Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода.

    Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно. Это — естественный результат культуры, всецело основанной на заимствовании и подражании. У нас совершенно нет внутреннего развития, естественного прогресса; каждая наша идея бесследно вытесняет старые.

    Мы принадлежим к числу наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок.

    Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу человеческих, ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и всё, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили.

    Так думал не один Чаадаев. И. С. Гагарин, сменивший православие на католичество, в критике России был еще радикальнее, а один из любомудров, Дмитрий Веневитинов, в 1826-м писал:

    У всех народов самостоятельных просвещение развивалось из начала, так сказать, отечественного... Россия все получила извне... Оттуда совершенное отсутствие всякой свободы и истинной деятельности...

    Началом и причиной медленности наших успехов в просвещении была та самая быстрота, с которою Россия приняла наружную форму образованности и воздвигла мнимое здание литературы без всякого основания, без всякого напряжения внутренней силы. Уму человеческому сродно действовать, и если б он у нас следовал естественному ходу, то характер народа развился бы собственной своей силою и принял бы направление самобытное, ему свойственное.

    В 1828-м так думали и другие любомудры, позже изменившие свои взгляды и превратившиеся в «славянофилов».

    Заслуга «любомудров» — в попытке создать самобытную русскую философию, без которой невозможна свобода. Если бы в дальнейшем не произошло деления «любомудров» на славянофилов и западников, как знать, не стала бы история России менее кровавой. У нас ведь так никогда и не получилось единства в многообразии — одна только борьба «лагерей» и обязательно «до победного конца»... Не оттого ли столько крови при отсутствии побед?..

    Как объяснить это выпадение из времени, эту культурную отсталость, эту несвободу, эту невыраженность, эти «безмыслие и безмолвие допетровской России»? Почему государство крепло, а народ хирел, как очень точно выразился Ключевский? Виной ли тому непосильные бескрайние пространства Руси? Ее византийское прошлое? Татарское иго? Смута? Хлыстовство? Старолюбие? Самоизоляция? Разрыв с греческим и латинским языками? Домострой? Традиционный консерватизм, препятствующий развитию? Деспотия царей? Безропотность масс?

    Нет простых ответов... Известно лишь, что стоило стране после, увы, насильственных реформ Петра соприкоснуться с Западом, как произошел взрыв культуры: на реформы Петра русский народ ответил явлением Пушкина, — констатировал Герцен. Стоило отменить крепостное право, как страна отреагировала «русским чудом», равным по мировому влиянию «золотому веку» Афин. В XIX веке Россия действительно пробежала тысячелетие, допустив в себя Данте и Шекспира, Шиллера и Гёте, Дидро и Вольтера, Возрождение и Просвещение. Разве до Реформации не доросла...

    Феодализм затянулся в России до второй половины XIX века (мы так и не осознали, что рабство в стране отменено немногим более века тому назад), но и в XIX веке это не был европейский серваж, когда вассалы необходимы синьорам не меньше, чем синьоры вассалам. Средние века не дали нам ни рыцарства, ни Данте и Фому Аквинского, ни «прекрасного сладостного стиля», ни бурной духовной жизни, ни культа женщины, ни благородства мужчины, ни святых, ни еретиков — только мученичество, только унижение человеческого достоинства, только юродство, скопчество и хлыстовство. Даже такая позорящая нацию книга, как Д о м о с т р о й, появилась у нас не в Средневековье, а в век Сервантеса и Шекспира, Рабле и Тассо, Монтеня и Гонгоры.

    Даже русские святые и отцы церкви — государевой и раскольнической, — такие как Иосиф Волоцкой, или Никон, или Аввакум, — сторонники христианства жестокого, бескомпромиссного, беспощадного. Человек, обосновавший и освятивший московское царство и государственное православие, — я имею в виду Иосифа Волоцкого, — участвовал в создании государственного сыска, сам казнил еретиков, неумолимо давил малейшие проявления свободы. Деспотия Ивана IV была обоснована не царями, а церковниками, и никто иной как инок Филофей первым заговорил о Москве — Третьем Риме. Русский царь, писал он, «един-то во всей поднебесной христианский царь».

    Престол вселенския и апостольския церкви имел представительницей церковь Пресв. Богородицы в богоносном граде Москве, просиявшую вместо Римской и Константинопольской, иже едина во всей вселенной паче солнца светится.

    Русская мессианская идея — отнюдь не изобретение славянофилов или Достоевского: уже люди московского царства считали себя избранным народом — не случайно же «Третий Рим»...

    В духовных стихах Русь — вселенная, русский царь — царь над царями, Иерусалим та же Русь, Русь там, где истина веры. Русское религиозное призвание, призвание исключительное, связывается с силой и величием русского государства, с исключительным значением русского царя. Империалистический соблазн входит в мессианское сознание. Московские цари считали себя преемниками византийских императоров.

    И рядом — животная грубость и жестокая беспощадность Домостроя, Измарагда, Златоуста, рабье понимание христианства, палка и кнут, размазывание человеческой личности... На что уж любил русскую старину Иван Аксаков, один из отцов славянофильства и «русской идеи», и тот отказывался понять, как такую низкую, отвратительную мораль, как мораль протопопа Сильвестра, мог породить русский народный характер. Я бы добавил — православный... Ведь речь идет не только о быте — о религиозном поведении верующих...

    Казни сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою, и даст красоту душе твоей. И не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши его, не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, а душу его избавляеши от смерти.

    Идеологи абсолютизма — Москвы как Третьего Рима — вместе с идеологами православия (чаще всего одни и те же лица) пеклись не о человеке и его свободе (первый исландский парламент — IX век, а английский билль о правах датируется XIV веком!), не о законе, не о духовной жизни нации, а о все тех же палке и кнуте, о могуществе государства, о подавлении любых (даже самых реакционных) проблесков свободомыслия. Европа тоже карала своих еретиков, но она оставляла им возможность бежать ко двору Маргариты Наваррской, писать Гаргантюа и Гулливера, искать защиты под сенью закона. Даже Макиавелли одной рукой писал Князя, а другой — Рассуждения на первую декаду Тита Ливия, где отстаивал республику, и М а н д р а г о р у, где в уничтожающе-сатирической форме разоблачал духовенство. Наш раскол и наш Аввакум — явления в мировой культуре уникальные: реакционеры против обскурантов, те и другие — ревнители благочестия и державности, убивающие державу. Невозможно определить, кто — вернее: Никон или Аввакум. Я имею в виду даже не самосожжения, охватившие всю страну, унесшие жизни самых активных ее сынов, — я имею в виду худшее — самосожжение человечности, духовности, внутреннего мира...

    Русские — раскольники, это глубокая черта нашего народного характера. Консерваторам, обращенным к прошлому, XVII век представляется органическим веком русской истории, которому они хотели бы подражать. Этим грешили и славянофилы. Но это историческая иллюзия. В действительности то был век смуты и раскола. Смутная эпоха, которая потрясла всю русскую жизнь, меняет народную психику. Она надорвала силы России.

    Она подорвала силы России не пустяшными вопросами обрядоверия, но — обскурантизмом, дикостью, дурной государственностью, боязнью «гречества» и «латинства», государевыми претензиями Никона и экстремизмом Аввакума, мессианскими экстазами обоих. Раскол был выпадением из времени, борьбой двух диких староверий, первобытным ответом на вызов истории. Всё худшее приходило в Россию в облике ее спасителей-самозванцев, «болящих за государство Расейское». Пролитая ими кровь, пепел жертв — малая толика страданий, сохранивших боль на века. Казалось, давно пора понять антихристову природу всех этих «спасителей отечества», самого страшного зла в российской истории, но — амнезия, беспамятство, Иваны непомнящие...

    Истинное царство нужно искать в пространстве под землей, а не во времени, а если во времени, то окрашенном апокалиптически. Раскол внушал русскому народу ожидание антихриста, и он будет видеть явление антихриста и в Петре Великом, и в Наполеоне, и во многих других образах.

    Самозванство — чисто русское явление. Пугачев мог преуспеть, только выдав себя за Петра III. Протопоп Аввакум верил в свое избранничество и обладание особой благодатью духа Св., он считал себя святым... Он говорил: «небо мое и земля моя, свет мой и вся тварь — Бог мне дал».

    Раскол, роль которого в нашей истории все еще не осознана, тоже проходил под видом борьбы за «чистоту идеалов» и «укрепление державы», а идеалы и державу разрушил изнутри, подорвал силы церкви, усилил гнет. Религиозная сторона раскола заслонила более важную — бунтарскую, экстремистскую, йехуистскую, самопорабощающую, не исчезнувшую с отменой рабства...

    Фактически староверы, старолюбы, раскольники, последователи Аввакума боролись с жизнью, человеком, временем. Самые незначительные попытки церковной реформы были для них блядословием, блядоблудием, блядодействи-ем «выблядков римского костела».

    По мнению Даниила Андреева и Григория Померанца, феномен Аввакума — это столкновение рутины с бездной бытия. Отсутствие философской мысли на Руси, ее отгороженность от мира, особенно мира греческого, веками предохраняли русское сознание от столкновения с неразрешимыми противоречиями духа, — как выразились бы сегодня, от пребывания в зазоре бытия. Когда в результате косметических реформ Никона автаркия дрогнула и возникла опасность «замутнения» дремучей «чистоты», появился Аввакум; впрочем, за глубинным метафизическим протестом скрывалось и множество других причин неприятия реформ.

    Аввакума сожгли. Сожгли в самой аввакумовой стране, где должны были бы почитать за железную стойкость и неумолимость. Впрочем, и почитают...

    Но Аввакум не умер, он был только подавлен, оттеснен с авансцены. В критические моменты истории Аввакум встает из сруба, где его сожгли, и снова предает новаторов анафеме.

    В своем Аввакуме я не сказал главного: что Аввакум — это ужас, ужас дремучести пред бездной бытия. Аввакум всеми силами цеплялся за старое, ибо острым нюхом чуял приближение тех паскалевских бездн, выдержать которые способно лишь сильно развитое сознание. Он отрицал не церковную реформу, но самое жизнь, бездну жизни, правду жизни, ее способность к бесконечному развитию и поиску истины, какой бы она ни была.

    Когда в век Фрейда за образец для подражания выбирают Орду, Аввакума, скопцов, это симптом того, что А. Блок очень точно выразил формулой «тяжелый русский дух, нечем дышать и нельзя лететь». Увы, русская идея часто идея самооскопляющая, хлыстовская, дремучая. Аввакум, подвижнически защищавший «старолюбие», звавший в борьбе за мракобесие в огнь очищающий, воодушевивший сотни тысяч «милых русачков» на самосожжение; объявивший себя Иисусом Христом Кондратий Селиванов, кастрировавший не только себя, но и многих земляков: «Не бойся, не умрешь, а паче воскресишь душу свою, и будет тебе легко и радостно, и станешь как на крыльях летать; дух к тебе переселится, и душа в тебе обновится»; Алексей Еленский, возложивший на себя должность непостижимого Отца светов и предложивший правительству уникальную утопию кастрации всех под руководством уже кастрированных, реализованную в метафорической форме большевиками; наследники хлыстов и скопцов, сами большевики, замыслившие преодолеть человеческую природу, разрушить культуру и историю и на руинах старого мира возвести «светлое будущее» для «перерожденных людей» * — разве все это не мощные отголоски крайнего утопизма «русской идеи», противоестественного синтеза хлыстовства и масонства, скопчества и мессианства, дремучего сектанства и варварского «новаторства»?..

    А. Эткинд:

    В России Просвещение распространялось сверху вниз, ответное сопротивление ему закономерно шло снизу вверх. Когда русские романтики, вслед за их европейскими предшественниками, открыли для себя народную культуру, их восторг был беспрецедентен: они увидели замечательное соответствие народных чаяний собственным (а чаще импортированным) идеям.

    Антилиберальные вандеи принимали разный характер — крестьянских восстаний, религиозных расколов, мистических пророчеств, социальных революций, космических утопий...

    * В романе Вс. Иванова «У» на речь большевика о массовом перерождении народа представитель последнего интерпретирует намерение в скопческом духе: «Чего ж, выхолостят их али как?»

    Все это и воплотилось в «русской идее», эклектической, противоречивой, всеядной, в равной мере принимающей мистику и рациональность, архаику и дремучее новаторство, всемирность и шовинистичность, всечеловечность и ксенофобию — «мистику правления лежа на боку», оборонительный союз царя и пророка, страх и поклонение женскому началу, скопческий эротизм власти».

    Новые люди, овладев тайной тотальной сублимации, создадут культуру небывалой высоты.

    В создании нового мифа универсальный энтузиазм прихотливо соединялся с личным несчастьем, всеобщее желание переделать мир — с тайной мечтой переиграть жизнь сначала.

    Если практика — критерий истины, то практика русской революции — воплощение в жизнь русской идеи: революция — это кастрация жизни, как идея — кастрация мысли... Кастрации физической предшествовала воображаемая, идеальная...

    Я давно убедился в том, что никто не сделает тебе хуже, чем ты сам. Сначала мы придумали самооскопляющий идеал, затем реализовали его на практике...

    По принципу фрейдовского вытеснения (а, может быть, в силу патриархального бытия) русские, живя в деспотическом мире страдания, старались не замечать трагичности и абсурдности жизни. Одной из причин отсутствия философии и неукорененности религии является нечувствительность к страданию и смерти. Высокий порог боли, выработанный веками страданий, очерствляет человека. Во всемирной отзывчивости русского характера присутствует не только правда страдания, но и ложь бесчувствия. Когда я пишу, что народы живут в разных временах, я имею в виду степень чувствительности к боли, определяемую аристократичностью и культурой. Черствость, жесткость, даже жестокость — не вина, а беда русского народа, результат тысячелетнего терпения, тяжелая наследственность. Мне кажется, одной из причин русской ксенофобии является повышенная чувствительность европейцев и иудеев к боли. Возможно, это же лежит в основе чувства превосходства: не только мужика над барином, но русского Ивана над Жаном или Джоном.

    Порфирий Петрович говорит Раскольникову: «Я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять, да с улыбкой смотреть на мучителей, если только веру иль Бога найдет...». Это страшные слова: «жизнь за царя», «жизнь за идею», даже самую благородную, вместе с «кишки вырезай» — не от доброй жизни. А «вера», «идея» в сочетании с нечувствительной суровостью, бессердечностью, первобытной черствостью и есть благодатная почва для бесчеловечности коммунизма, диктатуры пролетариата, равенства и других бесовских соблазнов.

    Самобытность — это одно, а вакханалия изуверства — другое: из национального самосознания происходит культура, из национального фанатизма — фиглярство и бешенство. С одной стороны — национальная мудрость, яркость, красота, с другой — неиссякаемый источник вражды, ненависти, жестокости, беспощадности, разрушительности. Как сказал кто-то, патриотизм — последнее убежище окалеченного. Некоторые считают себя патриотами не потому, что любят свою родину, а потому, что ненавидят другие народы. Шовинизм — это национальный комплекс неполноценности, возникающий не из национальной гордости, а из национальной ущемленности. Сама идея национальной избранности, мессианства, «почвы и крови» является свидетельством униженности, подавленности, бессознательного вытеснения и компенсации трагизма повседневности. Здоровому народу в здоровой стране нет надобности заявлять амбиции: его национальный дух свободен и удовлетворен — он самодостаточен. Чтобы быть патриотом, надо иметь развитое чувство собственного достоинства. Излишек единства — признак варварства.

    Самые большие гнусности творятся из благочестия. Шовинизм происходит из уверенности в том, что «мой народ» относится к самой лучшей, чистой и прекрасной расе, когда-либо жившей на этой благословенной земле. Эта уверенность, язвил А. Франс, внушает им благородную гордость, непобедимую храбрость и ненависть к остальному человеческому роду: «Жизнь любого народа есть цепь бедствий, преступлений и безумств. Несмотря на это, история их изумительна от начала до конца».

    Из нашего преклонения перед действительностью и из нашего историзма родился национализм, являющийся виновником внешней катастрофы, которая завершает закат нашей культуры.

    Что такое национализм? Неблагодарный и доведенный до абсурда патриотизм, находящийся в таком же отношении к благородному и здоровому чувству любви к родине, как бредовая идея к нормальному убеждению.

    Национализм, шовинизм — это преврашение общества в идол, которому приносятся в жертву живые люди. По словам Н. А. Бердяева, национализм и связанный с ним этатизм есть идолопоклонство.

    Национализм космополитичен: все националисты и шовинисты разных стран — копии друг друга. Отождествляя национальную идею и национальную миссию с ростом государственного могущества, культом силы, вооружением, подавлением инородцев, национализм приобретает интернациональный характер. Национализм — порождение не народа, а — массы. Везде, где торжествует массовое в человеке, торжествует шовинизм.

    Современный национализм есть культурное одичание, срыв всех народных культур, всеобщее обезличивание, превращение всего в орудие тоталитарной войны. Современный одичавший, бестиальный национализм есть порождение войны и он должен породить войну. Он представляет величайшую опасность для самого существования европейской культуры. Все национализмы походят друг на друга, все более обезличиваются и вместе с тем ненавидят друг друга и хотели бы истребить друг друга. Мир идет не к единству в разнообразии, а к раздору в однообразии. Таков фашизм, который есть национализм стиля модерн и принадлежит эпохе нового цезаризма и вместе с тем эпохе техники и масс. Коммунизм тоже все более и более фашизируется, принимает окраску цезаризма, тоталитарного этатизма, милитаризма и национализма.

    Реформы Петра носили внешний, поверхностный характер — менялись одежды, а не нравы. Ибо одежды сменить легко, а нравы нуждаются в Афинах. В Египте тысячелетиями ничто не менялось, потому царствовали молчание, немота.

    После Петра, по европейскому образцу, было введено преподавание элоквенции; но изящество речи не ценилось, не давало оратору охранной грамоты. Когда профессор элоквенции Тредиаковский не представил вовремя оду, его побили палками.

    Стоит ли удивляться, что «через все творчество Достоевского проходит любовь-ненависть к прекрасному и высокому, к изящным формам европейской культуры»? Стоит ли удивляться, что интеллигенция России, даже Толстой и Достоевский, враждебно относились к суду присяжных? Стоит ли удивляться всеобщему небрежению самим законом?..

    Русская традиция всегда предпочитала святость культуре. В Святых древней Руси Г. П. Федотов писал:

    На заре своего бытия древняя Русь предпочла путь святости пути культуры. В последний век она горделиво утверждала себя как святую, как единственно христианскую землю. Но живая святость ее покинула. Петр разрушил лишь обветшалую оболочку святой Руси. Оттого его надругательство над этой старой Русью встретило ничтожное духовное сопротивление.

    А вот первый философ России Владимир Соловьев считал, что все доброе в России — принятие христианства, призвание варягов, реформы Петра — было результатом самоотречения. Великий мыслитель, он слишком хорошо знал плоды самоутверждения. Не потому ли настоятельно требовал отказа от всяческой исключительности, империалистичности, самоизоляции, что понимал вторичность государства и первичность человека, опасность мессианства и необходимость сотрудничества? — «Для того, чтобы понять эту задачу, — писал визионер и духовидец, — необходимо отречься от исключительности, необходимо свободное и открытое общение с духовными силами Запада».

    В. Соловьев переоценил роль реформ Петра, осуществившего преобразования методами большевиков, но в отличие от последних и совсем на другой, неизмеримо более отсталой базе, он таки избавил Россию от староверческой китайщины и запоздалой пародии на средневековое папство. Именно с «пробитого в Европу окна» начинается медленное вхождение России во время, пробуждение мысли, появление Новикова и Сковороды, Чичерина и Гессена, Флоренского и Булгакова, Бердяева и Шестова.

    Естественно, наши вольтерианцы не мыслили свободно. Естественно, заскорузлые мозги воспринимали прежде всего поверхностную просветительскую философию и утопию, а не шедевры Монтеня или Паскаля. Естественно, западную культуру русские бары XVIII века усваивали в форме плохо переваренного вольтерианства (вот где корни неудачных семян, всходящих на плохо культивированных нивах!). Но, как ныне говорится, процесс пошел: иначе он не шел ни у одного народа.

    Того же Новикова не прельстили просветительские «завлекалки» Просвещения. Он был мистиком-моралистом и христианских теософов предпочитал Дидро. Но он был исключением, если не считать финала — Шлиссельбургской крепости, куда в России лежал путь всех мало-мальски свободных людей. И. Лопухин, попавший поначалу под влияние энциклопедистов, затем сжег своего Гольбаха и отправился в поиски рафинированного христианства и внутренней церкви.

    Здесь некстати прорвалось мое отрицательное отношение к тем, кто призывал «раздавить гадину» — я имею в виду призыв Просвещения в адрес церкви. Но Просвещение — неотъемлемый элемент культуры, которого остро недоставало России. Я не приемлю доведенный до крайностей рационализм просветителей, я не приемлю человека-«чистую доску», но без просвещения ни одна страна не смогла пробиться в культуру. Здесь важно понять, что просвещение — начало, а не конец, и отказаться от тотальной экспансии разума, ведущей к Гегелю и Марксу.

    Впрочем, в Большой России всегда хватало не только народных умельцев, но и самородков, интуитивно чувствующих обильность истины и недостаточность механицизма:

    Ныне измерили море, землю, воздух, небеса и обеспокоили брюхо земное ради металлов; размежевали планеты, доискались на луне гор; строим машины; засыпаем бездны; воспрящаем и привлекаем стремления водные. Боже мой! чего мы не умеем, чего не можем? Но то горе, что при всем том, кажется, чегосъ великого недостает.

    Если бы Григорий Сковорода больше ничего не написал, то и одной этой фразы хватило бы, чтобы говорить о его паскалевском уме. Но он — и наш Лютер («Священное писание можно спасти, а можно и погубить»), и наш Сократ («Ищи, стучи, перебирай, рой, выщупывай, испытывай, прислушивайся! Познать себя — вот наслаждение!»), и наш Киркегор («О человече! Почто дивишься высотам звездным и морским глубинам? Войди в бездну сердца твоего!»), а заодно и наш Ницше («Жизнь живет тогда, когда мысль наша, любя истину, любит выследовать тропинки ее и, встретив око ее, торжествует и веселится незаходным светом»).

    Мы еще не осознали значимости и обильности этого человека, стоящего на пороге отечественной философской мысли, человека сложного, противоречивого, знавшего мгновения божественной благодати и редчайшей душевной правдивости.

    Сковорода имеет специфическую прелесть примитива, чары соединения гениальности с наивной и целомудренной скованностью культурных форм, и эта прелесть, как неповторимая, навсегда останется за ним.

    Едва прикоснувшись к шипучему и пенящемуся кубку Просвещения, он тут же отодвигает кубок как бы говоря: «Это не для меня».

    В нем самом свершается непрерывная духовная брань. В нем самом борются одни духовные силы с другими. Брань архистратига Михаила с Сатаною.

    Сковорода никогда просто не излагает. Непримиримая борьба мыслей продолжается в нем и в момент писания — вот отчего писания его носят характер редкой душевной подлинности, бесспорной психической документальности. Он не только физически странствует, т. е. бродит и движется, но находится в непрерывном движении внутреннем.

    Философ-странник, бродячий судия мира, невесть откуда возникший, начисто лишенный русской непреклонности и русского максимализма, он вместе с тем был типично славянским пилигримом с типично славянской программой: «Что жизнь? То странствие. Прокладываю себе дорогу, не зная, куда идти, зачем идти». Само странствие Сковороды, бездомность, бесприютность — наши, наши... Но вот результаты духовных исканий глубоко чужды той «русской идее», о которой веду речь.

    Он отверг всякое готовое содержание жизни и, усомнившись во всех путях, решил прежде всего остаться с самим собой, овладеть своим «я» и создать себе такую жизнь, которая бы всецело вытекала из чистой идеи его внутреннего существа.

    Сковороде надо было победить свою хаотичность, тоску, ненасытную волю.

    Хотя в сковородинских принципах сродности и целостности духа черпали свое вдохновение Киреевский и Хомяков, хотя у Сковороды уже много славянофильских идей, хотя он не просто малоросс, но человек из провинции, пророк без системы, возможно, именно отсутствие последней делает его европейским мыслителем, мыслителем глубоко экзистенциальным, ужаснувшимся абсурдом бытия и количеством зла в мире. Тайные слезы мира, о которых будет затем говорить Тютчев, уже знакомы Сковороде — знакомы потому, что в его собственной душе рыдает стихия.

    Мир сей являет вид благолепный,

    Но в нем таится червь неусыпный.

    Горе ты мире! Смех вне являешь,

    Внутрь же душою тайно рыдаешь.

    На нашу беду, Сковорода выпадает из нашего безвременья: не случайно у него было свое время, Господнее. Его влияние на культуру незначительно, а сам он не понят именно по причине иного мирочувствования, иного склада души, как это ни парадоксально, иного менталитета.

    Ибо русский менталитет представляли не Сковорода и его правнук Владимир Соловьев, а Аракчеев и Фотий, не Серафим Саровский, а Иосиф Волоцкой. Почему православие не одухотворяло? Почему за века своего существования оно не дало Августинов, Аквинских, Ассизских, на худой конец Бернардов Клервоских? Потому что духовенство, призывая к духу и одному духу, было лишь приводным ремнем абсолютизма и опорой ретризма и обскурантизма. Именно в недрах ультраправославия зрели идеи шовинизма и культуроненавистничества. Идеи «греха культуры» и «лжи цивилизации» — очень русские идеи. Черные сотни не случайно возникли в недрах православия. Там, где начинают с Домостроя, кончают Зубатовыми и Лениными... Там, где слишком много толкуют о соборности, а творят непотребство, получают «хлевные идеалы»...

    В начале XIX века у России появился шанс войти во время, в нормальную историю, обрести память. Этим шансом стал Пушкин. Впрочем, не только он — Лунин, Чаадаев, Гоголь. Пушкина Россия убила, Лунина отправила в Сибирь, Гоголя свела с ума... Кюхельбекер констатировал: «Тяжка судьба поэтов всей земли, но горше всех — певцов моей Родины». Что бы сказал бедный Кюхельбекер, знай он о судьбах Цветаевой, Ахматовой, Гумилева, Клюева, Мандельштама, Булгакова, Белого, Клычкова, Хармса, Введенского, Кузмина, Бабеля, Пильняка, Бахтина, Берггольц, Пастернака, Карсавина, Флоренского, тысяч и тысяч ?..

    Но что могли сделать эти одинокие страдальцы? Что они могли, если даже гениальный поэт и гениальный святой никогда друг о друге ничего не слышали — то ли по причине огромных пространств, то ли — отсутствия времени? Это тоже русская проблема — одиночество и разобщенность вестников и тесно сомкнутые ряды Союза русского народа, Союза Михаила Архангела, ВКП(б), КПСС, ЛДПР, РНЕ...

    И все же одинокие страдальцы сделали для России главное: они громко заявили о величии личности, о свободе творчества, о человеческой неисчерпаемости. Тесно сомкнутые ряды тянули Россию в ночь, не выпускали из веков мрака, одиночки, вопя от боли, этим воплем своей раны отвечали на исторический вызов. То, что время в России начало течь — пусть со скоростью улитки, пусть с дикими скачками назад, в рабство и варварство, пусть вместе с реками крови, — то, что время стронулось с места, — великая заслуга этих одиночек.

    Реформы Петра не только открыли окно, но и создали почву для образования новой общественной страты — интеллигенции. Россияне стали ездить на Запад, учиться в Европе, впитывать ее дух. Русские оказались талантливейшими учениками, нередко превосходящими своих учителей: сказалась скрытая духовная мощь великого народа и синдром долгого сдавливания, породивший неимоверную тягу к простору и свету.

    Не наша беда, что в девственные мозги, страждущие простора и света — и побыстрей! — первыми входили не Данте и Шекспир, не Беркли и Юм, но Бэкон, Кампанелла, Сен Симон, Фурье, Гегель и Маркс — не вершины, а отроги и овраги культуры, не входы в историю духа человеческого, но то, что Г. Фло-ровский в П у т я х р у с с к о г о б о г о с л о в и я именует выходами из истории и перечисляет: «просвещение», утопизм, нигилизм, революционность...

    Русская интеллигенция обнаружила исключительную способность к идейным увлечениям. Русские были так увлечены Гегелем, Сен Симоном, Фурье, Фейербахом, Марксом, как никто никогда не был увлеченна их родине. Русские не скептики, они догматики, у них всё приобретает религиозный характер, они плохо понимают относительное. Дарвинизм, который на Западе был биологической гипотезой, у русской интеллигенции приобретает догматический характер, как будто речь шла о спасении для вечной жизни. Материализм был предметом религиозной веры, и противники его в известную эпоху трактовались как враги освобождения народа. Увлечение Гегелем носило характер религиозного увлечения, и от гегелевской философии ждали даже разрешения судеб православной церкви. В фаланстеры Фурье верили, как в наступление царства Божьего.

    Была и другая причина приверженности интеллигенции к «отходам интеллектуального производства» Запада: что передовому Западу казалось наступлением нового мира, то для России было эйфорическим уходом от него. Сказывалась глубинная мифологема русской души: уход от мира, во зле лежащего, самозащита нетерпимостью и резким отгораживанием себя от остального мира. Фаланстеры Фурье, ассоциации Сен Симона, коммуны Фурье были для русских способами такого ухода. Доходило до курьезов: одно время крайнего рационалиста и просветителя Вольфа рассматривали в качестве наиболее подходящего ориентира для православной теософии.

    Века безмолвия не содействовали благоговению перед культурой, красотой, глубиной, совершенством, формой. Культуропоклонству и персонализму Запада русская интеллигенция противопоставила нигилизм, рационализированный обскурантизм, антииндивидуализм, апокалиптику. Шпенглер говорил: Россия — апокалиптический бунт против античности, т. е. против совершенной формы, совершенной культуры. Вот и воспринимали в западной культуре только то, что было ее отрицанием.

    Бунт есть также историческое явление, один из путей осуществления исторической судьбы. Русский не может осуществлять своей исторической судьбы без бунта, таков уж этот народ. Нигилизм типически русское явление, и он родился на духовной почве православия, в нем есть переживание сильного элемента православной аскезы. Православие, и особенно русское православие, не имеет своего оправдания культуры, в нем был нигилистический элемент в отношении ко всему, что творит человек в этом мире. Католичество усвоило себе античный гуманизм. В православии сильнее всего была выражена эсхатологическая сторона христианства.

    ОТ НИГИЛИСТОВ ДО СОЦИАЛИСТОВ

    Русский нигилизм — следствие русской эсхатологии, устремленности к концу и связанного с ней неприятия лежащего во зле мира. Отрицая полноту, полнокровность и полноценность жизни, нигилизм легко вырождался в экстремизм, аскетизм, бегство от жизни в фаланстеры. Все ждали апокалипсиса, а он давно наступил, им стала жизнь. Всё, к чему с большими или меньшими потерями приходил Запад, от России требовало не просто надрывов и неимоверных страданий, всё давалось ей ценой не просто потерь, но — апокалиптических мук, страшных своей адской бесконечностью.

    Русский нигилизм подозрительно относился ко всему тонкому и чувствительному, изящному и изощренному, утонченному и романтическому. Нигилисты отрицали высоты культуры, но экстатически навязывали ее низины, они насаждали примитивы и культ науки, в которой, как некогда просветители, видели спасение ото всех бед. Далекие от самой науки, не разумеющие ее опасностей, они были идолопоклонниками материи и последователями самой пошлой разновидности материализма.

    Контркультурное опрощение Толстого, разоблачавшего «возвышенную ложь» и «грех культуры», — весьма типично. Декларация высокой духовности не препятствовала отрицанию мировой культуры, оправдываемому стремлением углубиться до ядра жизни народной. Антицивилизаторство Толстого укорененней руссоизма: Апостол Равенства воспевал пастушечью идиллию и возврат к природе, Великий Пилигрим считал природность божественной, а цивилизацию — дьявольской. Как писал Н. А. Бердяев, «русским легче было сомневаться в культуре и восставать против нее, потому что они менее были проникнуты традициями греко-римской культуры и от меньших богатств приходилось отказываться».

    Почти все русские «демократы» были аскетами, атеистами или нигилистами. Их правдолюбие носило негативный характер и вырастало из закомплексованности: моральная суровость Добролюбова — из чувства личной сверхгреховности, отрицательное просветительство Чернышевского — из личностной ущемленно-сти, сверхчувствительность Писарева — из комплекса «хрустальной коробочки», как его дразнили сверстники. Восстание Писарева против Пушкина — бунт аскета против полноты жизни, поднятый под стягом защиты «действительности». Писарев был первым русским образованцем, уверовавшим, что просвещение народа — единственное спасение и единственный способ изменения действительности. Нигилизм и был формой просветительства в виде бунта, никак не свойственного западным просветителям типа Вольтера или Дидро.

    «Мыслящие реалисты», проповедуя идеал личности, на самом деле боролись не за эмансипацию человека, а за жертвенность, аскетизм, базаровщину. Утилитаристы и материалисты были страшнее религиозных консерваторов и обскурантов: они исповедовали почти те же идеи, что и последователи Аввакума, — требовали самосожжения в сфере духа. Даже русский индивидуализм, скажем, борьба Писарева за личные свободы, носил вульгарно-материалистический и утилитаристский характер, всецело отдавал личность на откуп влияниям внешней среды и общественной пользы. Да и личностность оказывалась не столько человеческой полнотой, свободой, многообразием, сколько пользой, служением, самоистязанием.

    Борец за личность Писарев отрицал творческую полноту личности, полноту ее духовной и даже душевной жизни, отрицал право на творчество в философии, в искусстве, в высшей духовной культуре. Он утверждал крайне суженное, обедненное сознание человека.

    Русские демократы-западники — явление, куда более восточное, чем западное. Хотя по профессии своей Белинский был литературным критиком, в душе его жил святоотеческий проповедник, видевший искусство с единственной позиции — нравственной. Художник как пастырь народный — таков вклад этого склонного к внутренним кризисам человека в «русскую литературу», человека, заявившего в 1834-м: «кончился Пушкин»...

    Как и все русские, до Тургенева и Станкевича включительно, он был влюблен в Гегеля — до такой степени, что порвал со всеми своими друзьями из-за «разумной действительности». Пережив кризис, свойственный нигилизму, он затем восстал против этой «разумной действительности» во имя ее радикального изменения «во благо человека».

    Человек поверхностный, но чуткий и восприимчивый, он не обладал обширными знаниями, не знал языков, но быстро усваивал идеи — с тем же Гегелем познакомился «из вторых рук», по рассказам о нем Бакунина. Как чеховская Душечка, он последовательно пережил влияния Фихте, Шеллинга, Гегеля, чтобы затем перейти к Фейербаху и воинствующему атеизму.

    Человек крайностей и «единственной идеи», Белинский целиком отдавался идее, был нетерпим к инакомыслию и делил мир на два лагеря: своих и чужих. На идейной почве он порвал со славянофилами, разорвал дружбу с К. Аксаковым, разошелся с Герценым. Под конец своей недолгой жизни он естественным образом пришел к социалистической идее и в этом отношении стал предшественником Чернышевского. Он и гегелевские идеи воспринимал тоталитарно: «Слово действительность имеет для меня то же значение, что Бог».

    У Белинского уже немало вполне «ленинских» идей: «Общество всегда правее и выше частного лица». «Идея выше человека». «Право есть сила и сила есть право». Белинский проповедовал смирение разума перед историческими законами, оправдывал завоевателей, признавал их особую нравственность. Личность обязана смириться перед истиной, действительностью, перед универсальной идеей и мировой историей:

    Я понял французскую революцию, понял и кровавую ненависть ко всему, что хотело отделиться от братства с человечеством... Я теперь в новой крайности, — это идея социализма, которая стала для меня идеей новой, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. Всё из нее, для нее и к ней.

    Я начинаю любить человечество по-маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнем и мечом истребил бы остальную.

    Социальность, социальность или смерть.

    Люди так глупы, что их насильно нужно вести к счастью.

    «Западник» Белинский был в куда большей мере предтечей русского коммунизма, чем народники. У него уже вполне большевистская мораль, для осуществления своего идеала он не останавливается перед насилием и кровью. Он не верил в русский народ («Не в парламент пошел бы освобожденный русский народ, а в кабак побежал бы пить вино, бить стекла и вешать дворян» ), но это не мешало ему считать, что Россия лучше Европы справится с социальным вопросом. Всё это очень даже по-большевистски: «Из сострадания к людям, — комментировал Н. А. Бердяев, — Белинский готов проповедовать тиранство и жестокость. Для того, чтобы осчастливить большую часть человечества, можно снести голову хотя бы сотням тысяч».

    Давно подмечено, что у людей жестоких беспощадность легко уживается с сентиментальностью, безжалостность — с социальным утопизмом. Русское народничество вышло из жалости и сострадания к мужику, но кончилось терроризмом и убийствами. Белинский не хотел счастья для себя, если «братья страдают», но был готов уничтожить столько, сколько надо из сострадания к оставшимся. И русский атеизм, и русский терроризм, и русский коммунизм родились из жалости и сострадания, а кончились (кончились ли?) морями крови все тех же «сострадательных» и «страдальцев»... «Человечность лежала в основе всех наших социальных течений XIX века. Но они привели к коммунистической революции, которая отказалась признать человечность...». Зато признала «всё дозволено» — эту чисто русскую идею, как комментировал ее Марк Алданов.

    Гуманизм опасен той легкостью, с которой любовь к человечеству переходит в «чтоб мне свой чай пить».

    В России завершительным моментом этой диалектики гуманизма был коммунизм. Он также имел гуманитарные истоки, он хотел бороться за освобождения человека от рабства. Но в результате социальный коллектив, в котором человек должен был быть освобожден от эксплуатации и насилия, делается поработителем человеческой личности. Утверждается примат общества над личностью, пролетариата — вернее, идеи пролетариата — над рабочим, над конкретным человеком. Человек, освобождающийся от идолопоклонства прошлого, впадает в новое идолопоклонство. Мы видим это уже у Белинского.

    Освободившаяся от власти «общего» личность подчиняется власти нового «общего» — социальности. Во имя торжества социальности можно совершить насилие над человеческими личностями, какие угодно средства дозволены для осуществления этой цели.

    Гуманизм опасен своими оптимистическими иллюзиями, благодушием, энтузиастической верой, синдромом «осчастливливания», легко переходящего от идеи жертвенности к практике палачества. Одно то, что в XX веке почти все палачи вышли из жертв, заставляет настороженно относиться к «реальному гуманизму» и к профессионалам этого рода деятельности.

    А вот Николай Васильевич Гоголь не был присяжным «гуманистом»: говоря о глубинном смысле Мертвых Душ, он заключал, что нельзя иначе устремить общество к прекрасному, пока не поймешь всю глубину его настоящей мерзости. «Гуманисты» занимались очковтирательством и народопоклонством, а «неугодный» Гоголь считал, что о «многом существенном и главном следует напомнить человеку вообще и русскому в особенности».

    Чернышевский был типичным «профессионалом» передовизны — одним из тех, по поводу которых Вл. Соловьев как-то съязвил: русским нигилистам свойствен такой силлогизм — человек произошел от обезьяны, следовательно, будем любить друг друга. Это был типичный «святой» бесовских действ, первый Николай Островский доленинской эпохи.

    Он вынес каторгу героически, можно было бы даже сказать, что он перенес свое мученичество с христианским смирением. Он говорил: я борюсь за свободу, но я не хочу свободы для себя, чтобы не подумали, что я борюсь из корыстных целей... Он ничего не хотел для себя, он весь был жертва.

    Как показала практика XX века, именно из таких «жертв» получались самые квалифицированные палачи, среди всеобщей мясорубки не забывавшие нежно любить своих жен. Ленин не случайно чувствовал себя неофитом Чернышевского — это были люди одной закваски. Им необходимы были преследования, каторги, железные кровати — свидетельства абсолютного бескорыстия, камуфлирующие тщательно скрываемую адскую страсть — властвовать над умами и телами. Я настороженно отношусь к святошам, аскетам, подвижникам Великих Идей, ибо на дне всего этого лежат холодные льды Коцита или тлеет инфернальное пламя.

    Это был совершенно бездарный писатель, лишенный каких-либо признаков литературного таланта. Его чудовищная работоспособность, дотошность и кропотливость, равная лишь его бесталанности, создавала видимость учености, а на самом деле множила вокруг себя еще более чудовищную примитивность, заразительную для всех людей «строя и плаца». Как и другие «демократы», он подменял жизнь строем. Даже Некрасов «с вялой улыбкой заступничества за дельного малого» был вынужден признать, что тот успел наложить на С о в р е м е н н и к печать однообразия, набивая его бездарными повестями и доносами на квартальных.

    Видимо, не без оснований Толстой, Тургенев, Григорович называли его «клоповоняющим господином» и не скрывали своего презрения к неуемному честолюбцу.

    И. С. Тургенев:

    Я прочел его отвратительную книгу. Рака! Рака! Рака! Вы знаете, что ужаснее этого еврейского проклятия нет ничего на свете.

    Л. Н. Толстой:

    Его так и слышишь — тоненький неприятный голосок, говорящий тупые неприятности... и возмущается в своем уголке, покуда никто не сказал цыц и не посмотрел в глаза.

    Чернышевский не оставался в долгу, заявив однажды: «Да-с, графский-то титул и сделал из Толстого великого-писателя-земли-русской». Недолюбливал он и других русских гениев, пушкинские стихи называл «вздором и роскошью» и все норовил уколоть сравнением с западными писателями: Пушкин — «только слабый подражатель Байрона», «Гоголь фигура очень мелкая, сравнительно, например, с Диккенсом, или Фильдом, или Стерном». А как иначе мог оценивать гениальность человек, для которого «политическая литература — высшая литература», а гений — здравый смысл? Если Пушкин был гений, рассуждал он, дивясь, то как истолковать количество помарок в его черновиках? Ведь это уже не «отделка», а черная работа. «Великий критик» явно предпочитал Пушкину Фурье.

    В. В. Набоков:

    Мир Фурье, гармония двенадцати страстей, блаженство общежития, работники в розовых венках, — всё это не могло не прийтись по вкусу Чернышевскому, искавшему всегда «связности».

    У них — у Фурье и Чернышевского — действительно много общего, как много общего у всех людей поверхностных, примитивных, подменяющих многообразие и пышность мира собственными головными химерами. Владимир Набоков, нарисовавший в Д а р е психологический портрет Чернышевского, констатировал: «...Чернышевский, который, подобно большинству революционеров, был совершенный буржуа в своих художественных и научных вкусах, приходил в бешенство от «возведения сапог в квадраты», от «извлечения кубических корней из голенищ». Он был совершенно невосприимчив ко всему новому, встречал в штыки открытия Лобачевского, небрежно и неблагожелательно отзывался о научных новациях своего времени, как все «прогрессисты» старался держаться твердой и надежной почвы «старолюбов».

    Статью Чернышевского «Антропологический принцип в философии» Стеклов называет «первым философским манифестом русского коммунизма»; знаменательно, что этим первым манифестом был школьный пересказ, ребяческое суждение о труднейших моральных вопросах.

    Костомаров не случайно заговорил о сходстве Николая Гавриловича с бесом: с юности он мечтал предводительствовать в народном восстании, а, очутившись в крепости, решил совратить массу словом. Ч т о д е л а т ь ? — книга, принадлежащая не литературе, а идеологии, она насыщенна тем аскетизмом, на котором воспитывались многие поколения бесов — «пламенных революционеров», всех наших Шигалевых-Нечаевых.

    Цензура разрешила печатание его в «Современнике», рассчитывая на то, что вещь, представляющая собой «нечто в высшей степени антихудожественное», наверное уронит авторитет Чернышевского, что его просто высмеют за нее.

    Цензура переоценила духовные потенции читателей: наша публика любит не красивое, а «здоровое»:

    Много прелестных безграмотностей, — вот образец: когда медик, заболевший воспалением легких, призвал коллегу, то: «Долго они щупали бока одному из себя».

    Но никто не смеялся. Даже русские писатели не смеялись. Даже Герцен, находя что «гнусно написано», тотчас оговаривался: «с другой стороны много хорошего, здорового». Все же, далее, не удержавшись, он замечает, что роман оканчивается не просто фаланстером, а «фаланстером в борделе». Ибо, конечно, случилось неизбежное: чистейший Чернышевский — никогда таких мест не посещавший, — в бесхитростном стремлении особенно красиво обставить общинную любовь, невольно и бессознательно, по простоте воображения, добрался как раз до ходячих идеалов, выработанных традицией развратных домов...

    Константин Леонтьев:

    Роман этот, отвратительный художественно, грубый, дурно написанный, сделал, однако, своего рода отрицательную пользу: он показал впервые ясно, чего именно хотят люди этого рода. И в этих людях сказался отчасти великоруссизм, хотя на этот раз своими вредными сторонами, своими разрушительными выводами.

    Хотя социализм Чернышевского ближе к герценовскому, чем к ленинскому — он опирается не на русскую «передовизну», а на русскую дрему-честь, — Чернышевский был индустриализатором антикапиталистического уклона, то есть уже по-ленински верил, что промышленное развитие можно устроить не западным капиталистическим путем. Естественно, он был уравнителем и распределителем: как и народники, он больше внимания уделял распределению, чем производству. Впрочем, экономические проблемы занимали его гораздо меньше революционных. С годами нетерпимость и аскетизм этого человека постепенно перерождались в рахметовский фанатизм, так что не следует удивляться, что от Что делать? до Катехизиса революционера — один шаг. Не будь Чернышевского, не было бы и Нечаева.

    Русский нигилизм — пол-беды. Беда, когда нигилизм накладывается на апокалиптичность, всеразрешающую устремленность к концу мира.

    У нас и в литературе было много нигилистов, революционеров, усреднителей, но не было ни культа рыцарской любви, ни преклонения перед женщиной, ни «нового сладостного стиля». Даже любовь русская — мучительная и тяжелая, порой просто безобразно-уродливая. Не случайно у Достоевского все женщины вызывают или дикую похоть или страшную жалость.

    Нигилизм не пускал культуру снизу, абсолютизм — сверху. Судьба мысли в стране юродивых и святых стала мучительной и трагичной отнюдь не при большевиках. Философия была на подозрении всегда и почти всегда подвергалась гонениям, которых не избежал даже человек, во всех отношениях для государства безопасный, Владимир Сергеевич Соловьев, которого царь в сердцах обозвал дураком.

    Поразительно, что философия была под подозрением и подвергалась гонению сначала справа, от русского обскурантизма, а потом и слева, где ее заподозревали в спиритуализме и идеализме, считавшихся реакционными. Шеллингианец Шадо был выслан из России. В николаевскую эпоху одно время профессором философии был назначен невежественный генерал. Обскуранты резко нападали на философский идеализм, в конце концов, в 1850 г. министр народного просвещения, кн. Ширинский-Шах-матов, совсем запретил преподавание философии в университетах... Нигилисты 60-х годов с другого конца нападали на философию, видели в ней метафизику, отводящую от реального дела и от долга служения народу. В советский период коммунисты воздвигли гонение на всякую философию, кроме диалектического материализма.

    Может ли быть случайным многовековое гонение на мысль? Кому и какая выгода была от таких гонений? Кому и почему была выгодна отсталость? Только ли верхи держали народ в темноте, не подпуская народ к культуре? Нет! Увы, всё гораздо хуже... Хуже и глубже...

    ...русское мышление имеет склонность к тоталитарным учениям и тоталитарным миросозерцаниям. Только такого рода учения и имели у нас успех. В этом сказывался религиозный склад русского народа. Русская интеллигенция всегда стремилась выработать себе тоталитарное, целостное миросозерцание, в котором правда-истина будет соединена с правдой-справедливостью. Через тоталитарное мышление оно искало совершенной жизни...

    Не отсюда ли «всемирность», «всечеловечность», «богоизбранность»? Не отсюда ли «впереди планеты всей»?

    Даже «декабрист, ставший мистиком», написавший знаменитое философическое письмо о стоящей вне времени России, человек, объявленный сумасшедшим, мыслитель, сказавший, что консервативные для Запада идеи у нас объявляют революционными, — я имею в виду западника Чаадаева, — и тот пекся об обществе и государстве, а не о человеческой личности, и мистически верил в высшую миссию России и абсолютное превосходство православия. Апология сумасшедшего — мессианская книга, одна из главных идей которой: отсталость — гарант величия. России еще надлежит сказать новое слово миру:

    У меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество.

    Отвергая формулу: «Мы лучший народ и потому обладаем истиной в православии», — Чаадаев утверждал обратное: «Мы обладаем истиной в православии, и это лучшая наша особенность».

    Чувство превосходства старательно прививалось русскому народу. Тирания, с одной стороны, льстила крупнейшей нации страны, с другой — пыталась сделать ее объектом манипулирования и посредником в проведении государственной политики на национальных окраинах, которым постоянно напоминалось об оказываемой им экономической и культурной помощи. В сознании большинства русских укоренилась идея об исключительной роли своего народа для социального прогресса других народов и мира. Идея исключительности делала как бы излишним знакомство с подлинной историей во всей ее противоречивости: культурная память нередко была потеснена шовинизмом.

    Кто-то договорился до того, что именно тяга русских к свободе создала великое государство. «Сибирь завоевана в поисках идеала свободы...». И Украина... И Кавказ... И Средняя Азия... И Прибалтика... И Молдова... Чего не сделаешь во имя свободы... Свобода как экспансия... Огромные покоренные пространства как широта души... Не за то ли — не за широту ли — расплачиваемся сегодня нищетой? Огромная широта — всеобщая нищета...

    У каждого народа, пишет Марина Новикова, своя «дебрь», и свой «лад». Но когда дебрь выдается за лад...

    Даже у Гоголя, человека «разорванного сознания», пережившего мучительную религиозную драму, — чисто русская теократически-патриархальная идиллия — утопия преобразования России посредством добродетельных генерал-губернаторов и генерал-губернаторш.

    Сверху донизу сохраняется авторитарный строй, сохраняется и крепостное право. Но иерархически высшие — добродетельны, иерархически низшие — покорны и послушны.

    Даже у Тютчева, славянофильство которого сглажено западной образованностью и западным образом мышления, нахожу:

    Но Восток лишь заалеет,

    Чарам гибельным конец:

    Первый в небе просветлеет Брата старшего венец.

    Что поделать, если даже самые правые, М. Н. Катков и К. П. Победоносцев, не только устраивали гонения на либералов, демократов, отказывали России в реформах, но отрицали и рыночное хозяйство, и представительную власть, и легитимный порядок. Даже Владимир Соловьев был для них левым либералом...

    Даже Павел Флоренский вышел из кружка Свентицкого и Эрна, одно время пытавшегося соединить православие с революцией. Даже С. Булгаков, певец божественного начала в человеке, отстаивал идею соборности и всеобщего спасения. Даже деятели русского культурного ренессанса, собиравшиеся на «Ивановские среды» у Вячеслава Иванова на знаменитой «башне», готовы были сочувствовать большевистской революции, которая вскоре выметет их из страны.

    Даже будущие пассажиры философских пароходов начинали как легальные марксисты, даже поэты-символисты, предчувствуя наступление космиче -ской катастрофы, отказывали человеку в личностном начале.

    Можно было бы сказать, что мироощущение поэтов-символистов стояло под знаком космоса, а не Логоса. Поэтому космос поглощает у них личность; ценность личности была ослаблена: у них были яркие индивидуальности, но слабо выражена личность. А. Белый даже сам говорил про себя, что у него нет личности. В ренессансе был элемент антиперсо-налистический. Языческий космизм, хотя и в очень преображенной форме, преобладал над христианским персонализмом.

    Александр Блок писал стихи, если не созвучные угрозам большевиков, то жуткие для людей Запада, оправдывающие их беспокойство в отношении России:

    Виновны ль мы — коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах?

    АЛЕКСАНДР ГЕРЦЕН

    Герцен никогда не примыкал к славянофильству, наоборот, был скорее человеком западной ориентации, первым представителем революционной эмиграции, но вот незадача: стоило ему появиться на западе, как русский менталитет тут же принудил заговорить об «особых путях» России, о «пе-редовизне» отсталости...

    Герцен первым высказал свое отрицательное отношение к «бюргерству» и «мещанству», к «буржуазности» и «торгашеству». Русская тема об особых путях России, поднятая Чаадаевым, о способности России «преодолеть» рынок, индустриализацию и капитализм громко зазвучала С того берега. Русский народ более свободен от «тяжести всемирной истории» — именно ему дано создать в грядущем новый, невиданный мир.

    Как и другие русские высоколобые, появившись на Западе, Герцен узрел не мир рыцарей и прекрасных дам, а мир купцов и лавочников:

    Под влиянием мещанства все переменилось в Европе. Рыцарская честь заменилась бухгалтерской честностью, гуманные нравы — нравами чинными, вежливость — чопорностью, гордость — обидчивостью, парки — огородами, дворцы — гостиницами, открытыми для всех.

    Очень всё это не понравилось Александру Ивановичу, особенно же, что «господа заменились хозяевами». И снова зазвучала знакомая песня: русский мужик, хотя и крепостной, более личность, чем западный буржуа и личность несовместима с эгоистической замкнутостью, а возможна лишь в общинно-сти, и все хотят казаться, вместо того чтобы быть, и демократия ведет к разложению Европы, и прогресс сомнителен...

    Рыцарская доблесть, изящество аристократических нравов, строгая чинность протестантов, гордая независимость англичан, роскошная жизнь итальянских художников, искрящийся ум энциклопедистов и мрачная энергия террористов — всё это переплавилось и переродилось в целую совокупность других господствующих нравов, мещанских.

    Нет, Герцену не по дороге с Карлом Марксом, не по душе ему ни оптимистическое учение об историческом прогрессе, ни мавровский индустриализм. А вот Прудон — в самый раз, самый мещанский из социалистов, самый ханжеский, самый «домостроевский» из европейцев.

    Пессимизм Герцена после революции 1848 года, отказ от идей революции не воспрепятствовали ему свято верить в светлое будущее русского народа. В письме к Мишле, этом панегирике лапотности, Герцен писал, что прошлое русского народа темно, настоящее ужасно, зато есть светлая вера в великое будущее. Этот мотив, комментировал Бердяев, станет наиболее часто повторяемым на протяжении всего XIX века.

    С одной стороны, Герцен считал, что «нельзя пускать истину на голос», то есть использовать демократическую процедуру, с другой — что «Россия расширяется по другому закону, чем Америка, оттого, что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны...». Характеризуя Мертвые Души, Герцен писал:

    Там, где взгляд может еще проникнуть сквозь туман нечистых навозных испражнений, там он видит удалую, полную сил националь-

    Даже русские европейцы — Тургенев и Герцен — считали необходимой закованность в мировоззрение, решительно отвергали неразрешимые вопросы и требовали извлекать пользу из всего, даже из собственной отсталости... Хотя им в наименьшей степени присущ экстремизм, из полицентрической и плюралистической западной культуры они постоянно стремились извлечь рациональное гегелевское зерно...

    Поскребите русского, и вы найдете татарина. Культурность — наследственный дар, и сразу привить ее себе почти никогда не удается. К нам, в Россию, цивилизация явилась вдруг, когда мы были еще дикарями, и сразу стала в позицию укротительницы, действуя сперва приманками, а потом, когда почувствовала свою власть, и угрозами. Мы поддались быстро и в короткое время огромными дозами проглотили то, что европейцы принимали в течение столетий, с постепенностью, приучающей ко всякого рода ядам, даже самым сильным. Благодаря этому пересадка культуры в России оказалась совсем не невинным делом. Стоило русскому человеку хоть немного подышать воздухом Европы, и у него начинала кружиться голова. Он истолковывал по-своему, как и полагалось дикарю, всё, что ему приходилось видеть и слышать об успехах западной культуры. Ему говорили о железных дорогах, земледельческих машинах, школах, самоуправлении, а в его фантазии рисовались чудеса: всеобщее счастье, безграничная свобода, рай, крылья и т. д. И чем несбыточней были его грезы, тем охотнее он принимал их за действительность. Как разочаровался западник Герцен в Европе, когда ему пришлось много лет подряд прожить за границей! И ведь он, несмотря на всю остроту своего ума, нисколько не подозревал, что Европа менее всего повинна в его разочаровании. Европа давным-давно забыла о чудесах: она дальше идеалов не шла; это у нас в России до сих пор продолжают смешивать чудеса с идеалами, как будто эти два, ничего общего меж собой не имеющие понятия, были совершенно однозначными. Ведь наоборот: именно оттого, что в Европе перестали верить в чудеса и поняли, что вся человеческая задача сводится к устроению на земле, там начали изобретать идеалы и идеи. А русский человек вылез из своего медвежьего угла и отправился в Европу за живой и мертвой водой, ковром-самолетом, семимильными сапогами и т. п. вещами, полагая в своей наивности, что железные дороги и электричество — это только начало, ясно доказывающее, что старая няня никогда не говорила неправды в своих сказках...

    О недальновидности Герцена свидетельствует уже цитированное его письмо к Мишле, в котором он отрицал возможность революции в России и замену монархии народным представительством.

    СЛАВЯНОФИЛЫ 

    В твоей груди, моя Россия,

    Есть также тихий, светлый ключ;

    Он также воды льет живые,

    Сокрыт, безвестен и могуч.

    А. С. Хомяков

    Где, в каком углу современного Запада найдете вы такие группы отшельников мысли, схимников науки, фанатиков убеждений, у которых седеют волосы, а стремления вечно юны?

    А. И. Герцен

    Наряду с манией величия, страхом преследования и комплексом неполноценности существует пограничное состояние неадекватности — восприятие мира не таким, каков он есть, но таким, каким его страстно хотели бы видеть. Это еще не психоз, но уже разрыв связей с реальностью. Можно сказать, что это болезнь талантливых экстатических натур, вытесняющих правду глубоко в подсознание и компенсирующих жуткие реалии собственными фантазиями и эйфорическими химерами.

    Проявления комплекса неадекватности невероятно разнообразны: от романтических мечтаний Грина до прусского идеала Гегеля, от мессианских идей до патологических и извращенных идеологий Гитлера или Сталина, от некрофильской фантастики «воскрешения отцов» Федорова до маниакальности и бредовости «построения социализма в одной отдельно взятой стране». Впрочем, любая болезнь, если ее не лечить, легко принимает тяжелые формы и тогда «кремлевские мечтатели» принимаются за создание ГУЛАГов, а «любовь к родине» преобразуется в человеконенавистничество.

    Нет, сказанное не имеет никакого отношения к А. С. Хомякову, братьям И. В. и П. В. Киреевским, Ю. Ф. Самарину, А. И. Кошелеву, братьям И. С. и К. С. Аксаковым, И. Д. Беляеву, Д. А. Валуеву, А. Н. Попову, Ф. В. Чижову, В. А. Черкасскому — всё это были европейски образованные люди с широким взглядом на мир и трезвым отношением к жизни. Хомякову славянофильство не мешало быть англофилом, а И. С. Аксаков ратовал за идею общечеловеческой культуры. Первые славянофилы отнюдь не идеализировали древнюю Русь, а у Хомякова можно найти много чаадаевских страниц:

    Ничего доброго, ничего достойного уважения или подражания не было в России. Везде и всегда были безграмотность, неправосудие, разбой, крамолы, личности угнетение, бедность, неустройство, непросвещение и разврат. Взгляд не останавливается ни на одной светлой минуте в жизни народной, ни на одной эпохе утешительной.

    Как никому из «западников», Хомякову были свойственны покаяние в исторических грехах России и мольба «за темные отцов деяния». Его перу принадлежит знаменитое стихотворение «В судах полна неправдой черной и игом рабства клеймена» и он же бросил России гневный упрек в грехе гордости внешним успехом и славой.

    И. В. Киреевский вообще начинал как западник, и журнал Е в р о п е е ц был запрещен за его панегирическую статью о Европе XIX века. Уже став славянофилом, он признавался: «Я и теперь еще люблю Запад, я связан с ним многими неразрывными сочувствиями. Я принадлежу ему моим воспитанием, моими привычками жизни, моими вкусами, моим спорным складом ума, даже сердечными моими привязанностями».

    Первая генерация славянофилов отличалась европейским универсализмом и европейской терпимостью. И. В. Киреевский писал: «Всё прекрасное, благородное, христианское нам необходимо, как свое, хотя бы оно было европейское». Настораживает лишь это «хотя»...

    Малоизвестный исторический факт: в истоках славянофильства лежит гегельянство... Гегель оказался одним из самых почитаемых философов в России, К. Аксаков даже говорил, что русский народ специально призван понять философию Гегеля. Влияние Гегеля было так велико, что, по мнению Ю. Ф. Самарина, судьба православной церкви будет зависеть от судьбы гегелевской философии.

    Гегель сделал небывалую карьеру в России... Гегель был для русских вершиной человеческой мысли, и у него искали разрешения всех мировых вопросов. Он влиял на русскую философскую, религиозную и социальную мысль. Он имел такое же значение, какое имел Платон для патристики и Аристотель для схоластики... в Гегеле речь шла о решении вопроса о смысле жизни. Станкевич восклицает: «Не хочу жить на свете, если не найду счастья в Гегеле». Бакунин принимает Гегеля как религию.

    В основе славянофильства лежит гегелевская идея призвания народов: мессианизм Гегеля в отношении к германскому народу славянофилы применили к русскому народу. Только и всего...

    Славянофильская аксаковская Русская беседа утверждала взгляд на «самородное развитие» России, отвергающий любые западноевропейские пути. И. С. Аксаков идеализировал допетровскую Русь, в которой якобы существовала гармония между самодержавием и народом, нарушенная петровскими реформами. Он призывал к жесткой русификации национальных окраин, усилению централизации и подавлению всяких поползновений «младших братьев» к суверенитету. Во время польского восстания славянофилы требовали насильственного удержания Польши в составе империи, заявляя об «особом положении славян в составе Российской Империи».

    «...мы никогда не будем такими мастерами в темном искусстве — угнести, обезнародить чужую народность, как пруссаки или австрийцы», — газета День публиковала эти слова именно во время кровавого подавления восстания Польши, требовавшей независимости.

    Конечно, почва для русского мессианизма существовала всегда: здесь и «Третий Рим» Филофея, и антикультурное, антиевропейское неистовство Аввакума, и — в более новые времена — гневные филиппики Одоевского и Шевырева, обличавшие буржуазность, иссякание западного духа, одряхление и гниение Запада.

    И. В. Киреевский:

    Три элемента на Западе: Римская церковь, древнеримская образованность и возникшая из насилий завоевания государственность, — были совершенно чужды Руси.

    Богословие на Западе приняло характер рассудочной отвлеченности, — в православии оно сохранило внутреннюю целость духа; там развитие сил разума, — здесь стремление к внутреннему, живому.

    Раздвоение и целость, рассудочность и разумность, будет последним выражением Западной Европы и древнерусской образованности.

    К. С. Аксаков:

    На Западе души убивают, заменяясь усовершенствованием государственных форм, полицейским благоустройством; совесть заменяется законом [откуда столь патологическая неприязнь русских к закону?], внутренние побуждения — регламентом, даже благотворительность превращается в механическое дело; на Западе вся забота о государственных формах.

    В основании государства русского: добровольность, свобода и мир.

    Вот здесь и берет свое начало комплекс неадекватности: Россия — родина свободы, православная церковь — ее колыбель. Хомяков действительно считал православную церковь сферой

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1