Откройте для себя миллионы электронных книг, аудиокниг и многого другого в бесплатной пробной версии

Всего $11.99/в месяц после завершения пробного периода. Можно отменить в любое время.

Sornye travy: Russian Language
Sornye travy: Russian Language
Sornye travy: Russian Language
Электронная книга253 страницы2 часа

Sornye travy: Russian Language

Рейтинг: 0 из 5 звезд

()

Читать отрывок

Об этой электронной книге

Автор рисует нам замечательную галерею образов русской жизни. Образов острых и смешных, иногда нелепых, иногда вызывающих сочувствие, но неизменно ярких, великолепно поданных талантом автора.

Arkadij Averchenko – Sornye travy.

ЯзыкРусский
ИздательGlagoslav Epublications
Дата выпуска20 мая 2014 г.
ISBN9781784375560
Sornye travy: Russian Language

Читать больше произведений Arkadij Averchenko

Связано с Sornye travy

Похожие электронные книги

«Классика» для вас

Показать больше

Похожие статьи

Отзывы о Sornye travy

Рейтинг: 0 из 5 звезд
0 оценок

0 оценок0 отзывов

Ваше мнение?

Нажмите, чтобы оценить

Отзыв должен содержать не менее 10 слов

    Предварительный просмотр книги

    Sornye travy - Arkadij Averchenko

    ТРАВЕ

    ПРЕДИСЛОВИЕ

       Прежде чем сказать что-нибудь об этой книге, я считаю необходимым сказать несколько слов об ее авторе.

       Кто такой Фома Опискин?

       Многие из читателей считали и до сих пор считают Фому Опискина псевдонимом какого-нибудь скромного, скрывающего свое настоящее имя писателя; читателей сбило с толку сходство имени и фамилии этого юмориста с именем и фамилией популярного персонажа из повести Достоевского Село Степанчиково и его обитатели.

       Это совершенно случайное совпадение.

       Фома Степаныч {И опять совпадение — в отчестве Ф. С. и в названии села у Достоевского (Степаныч — Степанчиково).} Опискин — это настоящее имя и фамилия сатирического писателя и постоянного сотрудника журнала Новый Сатирикон.

       Фома Степаныч происходит из мелкопоместных бедных дворян Екатеринославской губернии Славяносербского уезда. Отец его Степан Селиваныч {И опять уже третье по счету, удивительное совпадение: Селиваныч — село Степанчиково — один и тот же корень сел.} служил в должности воинского начальника в г. Славяносербске и в 1890 году вышел в отставку, занявшись воспитанием своего сына.

       Молодой Фома рос, окруженный самой нежной заботливостью, самыми нежными попечениями. Он сам рассказывает, что не помнит ни одного случая, чтобы отец когда-нибудь ударил его палкой или каким-нибудь другим предметом. Наоборот, если родительская рука и поднималась или и опускалась на маленького Фому, то только для того, чтобы приласкать его...

       Ясно, что в этой атмосфере и создалась душа нежная, чуткая, сердце доброе и возвышенное...

       Кроме этих свойств я должен указать еще на одно — пожалуй, на самое главное: Фома Степаныч отличается исключительной, пожалуй даже болезненной, скромностью и застенчивостью. В этом всякий читатель может сразу убедиться, едва только раскрыв Сорные травы. В начале книги помещен портрет Фомы Степаныча — и что же! Фома Степаныч снят там в совершенно оригинальном виде — с лицом, закрытым руками. Даже в таком виде нам стоило громадного труда уговорить его стать перед фотографическим аппаратом. Тщетно мы указывали ему на то, что читателям будет приятно увидеть лицо человека, с которым они духовно сжились и которого они так любят за независимость и ядовитость его сатиры.

      — Нет, нет, — кротко упираясь, возражал Фома Степаныч. — Зачем же... кому это интересно?..

      — Уверяю тебя, Фома, это нужно, — уговаривал его Ре-Ми. — Ты такой красивый, и всем будет приятно полюбоваться на твое лицо.

      — Пусть любуются моим духовным лицом, а не физическим. Физическая красота преходяща, а духовное лицо остается.

      — Фома, Фома! Вот поэтому-то и нужно запечатлеть то, что преходяще, то, что исчезнет. А вдруг ты скоро умрешь? Неужели после тебя не останется ни одного следа, ни одного портрета, который бы напоминал твоим читателям и нам, твоим друзьям, о тебе...

      — Нет, нет...

       Упирающегося писателя подтащили к аппарату, поставили в позу, но одного предусмотреть не могли: в момент, когда фотограф сказал готово — Фома целомудренным жестом закрыл лицо руками. В конце концов, как ни бились, пришлось поместить вышеуказанное неполное и малоудовлетворительное изображение писателя.

       Эта скромность, это стремление стушеваться, сесть куда-нибудь в уголок, спрятаться — проходит красной нитью через все поступки, через всю жизнь симпатичного писателя.

       Фома Опискин почти безвыездно живет в Петербурге, а может ли кто-либо из праздной столичной публики похвастать, что видел его в лицо? Нет! Только три места могут быть названы теми тремя китами, на которых держится непритязательная тихая жизнь Фомы Опискина: квартирка на Кронверкском, редакция Нового Сатирикона и кресло в амфитеатре Мариинского театра — вот и все.

       И однако, — что самое удивительное — при такой кротости, скромности и незлобивости Фома Опискин носит в сердце своем ненависть — самую беспощадную, неутолимую, свирепую ненависть — к октябризму и к октябристам!

       Я часто думаю: сколько нужно было глупости, пошлости, лжи, низкопоклонства, предательства и недомыслия, чтобы раздуть в сердце этого почти святого человека такое страшное пламя...

       И если бы этому человеку, который даже упавшую к нему в стакан с вином муху старается осторожно вынуть из вина и, вытрезвив, выпустить на свободу, если бы этому человеку попался в руки живой октябрист, — я содрогаюсь, представляя себе — что сделал бы с ним кроткий Фомушка, как прозвали его у нас в редакции. Он выколол бы ему глаза, оборвал уши и кусал бы долго и бил бы его ногами по самым чувствительным частям тела (однажды в минуту откровенности он сам признался мне, что сделал бы так).

       Вот почему все его фельетоны об октябристах полны самого тонкого беспощадного яда и злости.

       Почти все, что он написал (писал он только у нас, в Сатириконе), прошло через мои руки, и я могу с гордостью назвать себя крестным отцом этого удивительного писателя и человека. Начал он писать по моей просьбе, по моему настоянию, и до сих пор у него сохранилось ласковое обращение ко мне — дорогой папаша. В тон ему и я называю его сынком и очень бываю доволен, когда какой-нибудь фельетон или рассказ сынка вызывает восхищение у читателей и товарищей по редакции...

       Иногда по условиям редакционной спешности нам случалось писать с ним вместе — и эта работа бывала для меня истинным удовольствием. Быстрота соображения, какая-то молниеносность в понимании моего замысла — всегда поражала меня.

       И я всегда удивлялся его точному, ясному языку, ясности его определений и неожиданности сравнений.

       После того как нами заканчивалась какая-нибудь вещь, мы поднимали длинные споры — чьим именем подписать ее.

       И всегда почти его удивительная скромность выступала на сцену:

      — Нет, Аркадий, по праву эта вещь твоя, ты дал и сюжет и внес в исполнение нотку скорбной иронии, которая так украсила фельетон. Нет, папаша, фельетон этот по праву твой!

      — Но, сынок, — возражал я. — Пойми же, что фельетон весь целиком написан тобой. Ты его писал, а я сделал всего два-три замечания.

      — Нет, папаша, и т. д.

       И с упрямым видом, поблескивая кроткими, ласковыми глазами, он долго теребил свою рыжеватую маленькую бородку...

       Не знаю, может быть, меня упрекнут в пристрастии к Фоме Опискину, но я говорю, что думаю; я считаю эту книгу замечательной. Блеск, сила, темперамент, сжатость выкованного мастерской рукой слога, ошеломляющий своей неожиданностью юмор — все это должно поставить эту книгу в ряд интереснейших книг последних лет.

       Такие вещи, как Грозное местоимение, Виктор Поликарпович, Новые правила и несколько других, помещенных в этой книге, должны занять почетное место в любой хрестоматии нашей общественной и политической жизни — если бы такая хрестоматия была кем-нибудь когда-нибудь выпущена в свет.

    Аркадий Аверченко

    Часть I

    ЧЕРТОПОЛОХ И КРАПИВА

    БЫЛОЕ

    (Русские в 1962 году)

       Зима этого года была особенно суровая...

       Крестьяне сидели дома — никому не хотелось высовывать носа на улицу. Дети перестали ходить в училище, а бабы совершали самые краткие рейсы: через улицу — в гастрономический магазин или на электрическую станцию с претензией и жалобой на вечную неисправность электрических проводов.

    . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

       Дед Пантелей разлегся на теплой лежанке и, щуря старые глаза от электрической лампочки, поглядывал на сбившихся в кучу у его ног малышей.

      — Ну что ж вам рассказать, мезанфанчики? Что хотите слушать, пострелята?

      — Старое что-нибудь, — попросила бойкая Аксюшка.

      — Да что старое-то?

      — Про губернаторов.

      — Про гу-бер-на-то-ров? — протянул добродушно-иронически старик. — И чивой-то вы их так полюбили: и вчера про губернаторов и сегодня про губернаторов...

      — Чудно больно, — сказал Ванька, шмыгая носом.

      — Ваня! — заметила мать, сидевшая на лавке с какой-то книгой в руках. — Это еще что за безобразие? Носового платка нет, что ли? Твой нос действует мне на нервы.

      — Так про губернаторов? — прищурился дед Пантелей. — Правду рассказывать?

      — Не тяни, дед, — сказала бойкая Аксюшка. — Ты уже впадаешь в старческую болтливость, в маразм и испытываешь наше терпение!

      — И штой-то за культурная девчоночка, — захохотал дед. — Ну слушайте, леди и джентльменты... Это было давно... Я не помню, когда это было — может быть, никогда, как сказал поэт. Итак, начнем с вятского губернатора Камышанского. Представьте себе, детки, вдруг однажды он издает обязательное постановление такого рода: Виновные в печатании, хранении и распространении сочинений тенденциозного содержания подвергаются штрафу с заменой тюремным заключением до трех месяцев!

       Ванькина мать Агафья подняла от книги голову и прислушалась.

      — Позволь, отец, — заметила она, — но ведь тенденциозное содержание еще не есть преступное? И Толстой был тенденциозен, и Достоевский в своем Дневнике писателя... Неужели же...

      — Вот поди ж ты, — засмеялся дед, — и другие ему то же самое говорили, да что поделаешь: чрезвычайное положение! А ведь законник был, кандидат в министры! Ум имел государственный.

       Дед помолчал, пожевывая провалившимися губами.

      — А то херсонский был губернатор. Уж я и фамилию его забыл... Бантыш, што ли... Так тот однажды оштрафовал газету за телеграмму Петербургского Телеграфного Агентства из Англии с речью какого-то английского деятеля. Что смеху было!

      — Путаешь ты что-то, старый, — сказал Ванька, — Петербургское Агентство ведь официальное?! Заврался наш дед.

      — Ваня, — укоризненно заметила Агафья.

       Дед снисходительно усмехнулся.

      — Ничего... То ли еще бывало! Как вспомнишь — и смех и грех. Владивостокский губернатор закрыл корейскую газету за статью о Японии, симферопольский вице-губернатор Масальский оштрафовал Тавричанина за перепечатки из Нового времени... Такой был славный, тактичный. Он же гимназистов на улице ловил, которые фуражек ему не снимали, и арестовывал. Те, бывало, клопики маленькие, плачутся: за что, дяденька? За то, что начальство не почитаете, меня на улице не узнаете!Да мы с вами не знакомы!А-а, не знакомы? Посидите в каталажке — будете знакомы! Веселый был человек.

       Дед опустил голову и задумался. И лицо его осветилось тихой задушевной улыбкой...

      — Муратова тамбовского тоже помню... Приглашали его однажды на официальный деловой обед. Приеду, — говорит, — только если евреев за столом не будет. Один будет, — говорят. — Директор банка. — Значит, я не буду! Такой был жизнерадостный...

       Телефонный звонок перебил его рассказ.

       Аксюшка подскочила к телефону и затараторила:

      — Алло! Кто говорит? Дядя Миняй! Отца нет. Он на собрании общества деятелей садовой культуры. Что? Какую книжку? Мопассана? Бель-Ами? Хорошо, спрошу у мамы. Если есть — она пришлет.

       Аксюшка вернулась от телефона и припала к дедову

      — Еще, дедушка, что-нибудь о губернаторах.

      — Да что ж еще?..

       Дед рассмеялся.

      — Нравится? Как это говорится: Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил... Хе-хе... Толмачева одесского тоже хорошо помню. Благороднейший человек был, порывистый! Научнейшая натура. Когда изобрели препарат 606, он и им заинтересовался. Кто, спрашивает, изобрел? Эрлих? Жид? Да не допущу же я, говорит, делать у себя в Одессе опыты с жидовским препаратом. Да не бывать же этому! Да не опозорю же я родного мне города этим шарлатанством!! Очень отзывчивый был человек, крепкий.

       Дед оживился.

      — Думбадзе тоже помню! Тот был задумчивый.

      — Как, дед, задумчивый?

      — Задумается, задумается, а потом скажет: Есть у нас среди солдат евреи?Есть. — Выслать их. Купальщиц высылал, которые без костюмов купались, купальщиков, которые подглядывали. И всех — по этапу, по этапу. Вкус большой к этапам имел... А раз, помню, ушел он из Ялты. Оделся в английский костюм и поехал по России... А журналу Сатирикон стало жаль его, что вот, мол, был человек старый при деле, а теперь без дела. Написали статью, пожалели. А он возьми и вернись в Ялту, когда журнал там получился. И что ж вы думаете, детки: стали городовые по его приказу за газетчиками бегать, Сатириконы отнимать, в клочья рвать. Распорядительный был человек! Стойкий. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

       И долго еще раздавался монотонный добродушный дедов голос. И долго слушали его притихшие изумленные дети.

       А за окном выла упорная сельская метель, слышались звуки автомобильных сирен и однотонное гудение дуговых фонарей на большой занесенной снегом дороге...

       Ежилась, мерзла и отогревалась святая Русь.

    РЕДАКТОР СОБАКИНОЙ ЖИЗНИ

       По пустынной улице города Собакина тихо брел человек. Когда он завернул за угол — ему навстречу попались двое прохожих.

       Один из них взглянул на него и сказал товарищу:

      — Какое симпатичное лицо. Не знаешь — кто это?

      — Это редактор нашей Собакиной жизни.

      — А, это вон кто! Препротивная физиономия. Поколотить его разве, благо никого нет поблизости.

      — За что?

      — Он вчера в своей газетишке выругал моего тестя, базарного старосту. Эх... только рук марать не хочется!..

       Зять базарного старосты обернулся назад и крикнул редактору Собакиной жизни:

      — Эй, ты, морда! Попадешься ты мне когда-нибудь в темном уголке! Спущу я тебе шкуру.

       Редактор, приостановившись, выслушал это обещание и сейчас же забыл о нем. Ему было не до того — нужно было спешить в редакцию.

      

    Нравится краткая версия?
    Страница 1 из 1